Рассказы
Шрифт:
Он ответил не сразу. Разделся, повесил фуражку на гвоздь, осмотрел хату, сел за стол и только после этого ответил:
— Два базара продавал.
— И что же?
— Да такую корову где хошь продать можно.
— За сколько же?
— За семьсот.
— А не дешево?
— Какая сама, такая и цена. На базаре цены не продиктуешь. Покупатель-то, сама знаешь, прахтиктованный пошел.
Сергеевна собрала ему на стол еду. Он съел полную миску борща, такую же миску каши. После этого по привычке протянул руку к полочке, что
Сергеевна посмотрела на него и вдруг, приложив фартук к глазам, заплакала. Макар Петрович крякнул и встал из-за стола. Он постоял в раздумье перед Сергеевной, глядя в пол, потом поднял на нее глаза и заговорил:
— Ты, слышь, Сергевна… Ты этого… брось. Гляди на меня, что скажу.
Сергеевна подняла лицо и посмотрела ему в глаза. Она любила эти прямодушные глаза своего Макара, глаза, в которых видна вся его душа.
— Проживем, Сергевна, — утешал он. — Я тебе докажу, как пять пальцев. Парнягу я одного встретил, из «Чапаева». Алешино знаешь?
— Знаю.
— Оттуда он. Четыре тыщи за пшено наторговал. Во? У них семь рублей и три кило на трудодень. Во, Сергевна! Ты прикинь сама. Я-то дорогой сосчитал. Если на наши с тобой восемьсот трудодней по три килограмма да по семь рублей, то слушай: пять тыщ шестьсот рублей чистых денег, да хлеба — можно двенадцать центнеров продать. Допустим, это будет просо. А мы его таким манером на пшено перерушаем… Это тебе, само мало, сорок пудов пшена или четыре тыщи. Да там пять тысяч шестьсот. Это сколько будет? Без малого десять тысяч. Во, Сергевна!
— Да ведь это ж в «Чапаеве». А мы-то с тобой триста двадцать рублей за весь прошлый год получили.
— Ага! Поняла? Сорокакопеешный наш колхоз! Без настоящего колхоза нам — труба. Корень-то у нас с тобой в колхозе.
— В колхозе, Макар. Правда.
Легли спать они все-таки в каком-то раздумье. Макар долго не мог уснуть и время от времени говорил:
— Я им, сукиным сынам, сделаю стыдно.
Или так:
— Я тебе покажу, как каждый день водку глушить… Праздников не понимаешь, толстый чорт…
Потом помолчит, помолчит и снова:
— Мыслимое дело: за пшено — четыре тыщи! Значит, там у них все соответствует действительности.
— Да спи ты, неуемный, — засыпая, увещевала Сергеевна.
А он свое:
— Эх! Про путы у него не спросил. И про сбрую бы надо… Убег от меня… «Сорокакопеешный…»
Так он и уснул с этими мыслями, вернее — с одной мыслью, которая засела у него в голове гвоздем.
…Рано утром следующего дня Макар Петрович пошел, как обычно, на конюшню. Несколько часов подряд он ворчал, проклинал кого-то, а больше отводил душу на других двух конюхах:
— У вас всегда так: уйди на два дня, так вы навозом обрастете. В дверях — куча навоза, в стойлах мокрость развели. Иль уж у вас понятия о порядке нету? Ну что стоишь, чешешься! Чисти хорошенько!
Он увидел во дворе председателя колхоза Черепкова.
Низкого роста, пузатенький, председатель стоял посреди двора и отчитывал доярку:
— Ты мне дай рекорд хоть с одной коровы. Другим уменьши норму, а с Милки дай пять тысяч литров. Безобразие! В прочих колхозах по две-три коровы дают рекорды, а у тебя хоть бы единственная…
— У нас стойла развалились, где уж там до лекорда! — возразила доярка.
— Я тебе не о стойлах… Мне в район стыдно показываться. «Лекорда!» Даже слова этого не сумеешь сказать… С вами надоишь пять тысяч.
Тут подошел к нему Макар Петрович и без обиняков сказал, указывая на конюшню:
— Так и в зиму пойдем? Крыша-то горбом осела: перекрывать надо.
— Надо, — ответил тот, глядя на конюха снисходительно и покровительственно.
Но когда Макар Петрович почуял от председателя запах водки, то и совсем осерчал.
— А это что? — показал он рваное осоковое путо. — Что это есть, товарищ Черепков?
— Трава, — ответил тот все тем же тоном.
— Срам это для колхоза. И это срам на весь район. — Он показал рваную узду.
— А что ж, я тебе еще путами да уздами буду заниматься? У меня хлопот полно: досок достань, гвоздей достань, в поле досмотри… За вами такими — глаз да глаз…
— Ага, — сказал Макар Петрович. — Досок достань, гвоздей достань… водки достань.
— Как ты сказал? Как сказал? — вскипятился председатель.
— Как сказал, так и вылетело… Не воробей — не поймаешь. Меня теперь хоть в морду бей — я сказал.
Председатель молчал, что-то соображая. А Макар Петрович заговорил быстро, отрывисто:
— У людей… по семь рублей на трудодень, а мы… мы прошлой осенью всю овощь поморозили. У людей по три килограмма, а у нас подсолнух попрел. А ты водку глушишь… Веры в тебе нету, веры нету, председатель… У самого у тебя нету веры… А это мой корень. — Макар сбился с тона, заговорил тише: — Мы ж так дальше не можем… А ты — водку…
Черепков вдруг выпалил:
— Дали тебе прозвище «Горчица» — ты и есть горчица! Указывать — вас много, а работать — «выходи десятый». Ишь ты! Что ты понимаешь? Я директором маслозавода был! «Веры!» Тебя отпустили на два дня, а ты прошатался пять дней. Я т-тебе пропишу «веру».
Макар стоял и смотрел в упор на Черепкова. Удила рваной узды позвякивали той же дрожью, что и Макар. Он неожиданно опустил голову вниз и тихо проговорил:
— Я, брат… корову продал… А ты — водку… — Он вдруг резко повернулся и зашагал к конюшне. Там он зашел в лошадиный станок и оперся грудью о перекладину. Лошадь повернула к нему голову и потрогала за щеку мягкими, как бархат, губами. Макар повернулся к ней, погладил, обошел ее вокруг и дрожащей рукой потрепал холку.