Рассказы
Шрифт:
— Она ужалила меня вот сюда, — сказал он. — Хватила зубами прямо в руку: раз и еще раз, и еще — три раза. Я сказал: «Здравствуй, бабушка!»
— Ну же, — сказал Три Корзины. Негр все еще шагал, не сходя с места, высоко поднимая колени, высоко откидывая голову, как будто работал на топчаке. И глаза его отсвечивали диким, напряженным блеском, как глаза лошади.
— Ты же хотел воды, — сказал Три Корзины. — Вот вода.
У колодца была прицеплена выдолбленная тыква. Ее наполнили до краев и подали негру. Все стояли и смотрели, как он пытается пить. Он поднес тыкву ко рту и стал медленно ее наклонять, прижимая
— Ну, — сказал Три Корзины.
— Подождите, — сказал негр. Он снова зачерпнул воды и поднес тыкву к губам и стал ее наклонять, и над краем тыквы видны были его неустанно бегающие глаза. Опять все смотрели, как он старается глотать и как непроглоченная вода, разбиваясь на тысячи сверкающих брызг, обливает его подбородок и стекает на грудь, промывая дорожки в засохшей грязи. Они ждали — терпеливые, важные, пристойно сдержанные, неумолимые — члены племени, гости и родичи вождя. Потом вода кончилась, но негр все еще судорожно двигал горлом, стараясь глотать и не в силах ничего проглотить. Кусок размытой водой грязи отвалился от его груди и разбился о землю у его ног, и всем стало слышно, как в пустой тыкве отдается его прерывистое дыханье: «хах, хах, хах, хах».
— Ну же, — сказал Три Корзины и, взяв у негра тыкву, повесил ее на край колодца.
РОЗА ДЛЯ ЭМИЛИ
I
Когда мисс Эмили Грирсон умерла, на похороны явился весь город, мужчины по старой памяти — принести дань уважения, так сказать, рухнувшему монументу, а женщины больше из любопытства — заглянуть внутрь дома, в котором лет по крайней мере десять никто не бывал, кроме старого слуги-садовника, он же повар.
Дом был большой, прямоугольный, на бревенчатом каркасе, с оштукатуренными, когда-то белыми стенами, украшенный башенками, шпилями и витыми перильцами в тяжеловесно-легкомысленном вкусе семидесятых годов. Улица, на которой он стоял, была у нас раньше самой аристократической в городе, но потом надвинулись гаражи и хлопкоочистительные фабрики и зачеркнули на ней все августейшие имена, один только дом мисс Эмили оскорблял взор, упрямо и кокетливо вознося над бензоколонками отжившее свое безобразие.
И вот теперь мисс Эмили воссоединилась с носителями августейших имен, покоящимися на кладбище под сенью дубов в шеренгах безымянных солдатских могил южан и северян, что пали в сражении под Джефферсоном.
Живая, мисс Эмили была у нас традицией, общим долгом и заботой, своего рода наследственным обязательством, взваленным на город еще в 1894 году, когда полковник Сарторис, тогдашний мэр, — тот самый, что произвел на свет указ, запрещающий негритянкам появляться на улицах без передника, — после смерти ее отца навечно освободил ее от налогов. Конечно, милости бы мисс Эмили не приняла, полковнику Сарторису пришлось сочинить целую историю, что будто бы отец мисс Эмили ссудил городу деньги и теперь город, по чисто финансовым соображениям, предпочитает рассчитываться с нею таким способом.
А когда в мэры и муниципальные советники прошло следующее поколение, придерживавшееся более современных взглядов, этот давний уговор уже не встретил прежнего понимания. И к началу нового года ей была направлена налоговая ведомость. Наступил февраль — никакого ответа. Ей послали письмо с просьбой, когда ей будет удобно, посетить приемную шерифа. Еще через неделю мэр написал ей сам, выражая готовность заехать лично или прислать за ней свой автомобиль, и получил ответ, писанный жидкими чернилами тонким витиеватым почерком на листке старомодного формата, — мисс Эмили сообщала, что теперь вообще не выходит из дому. В конверт, без дальних слов, была вложена налоговая ведомость.
Муниципальный совет собрался на специальное заседание. И вот к ней в дом, куда восемь или десять лет, с тех пор как она перестала давать уроки росписи по фарфору, не ступала нога постороннего, явилась депутация. Старый негр впустил посетителей в полутемную прихожую, откуда наверх уходила лестница, скрываясь в еще более густой темноте. В доме стоял запах пыли и запустения — спертый, тленный дух. Негр провел их в гостиную, заставленную тяжелой мебелью в кожаной обивке. Он открыл ставень на одном окне, и стало видно, что кожа вся потрескалась, а когда они рассаживались, с нее лениво поднялась лежалая пыль и плавно поплыла, кружась, в единственном луче света. Перед камином на почерневшем золоченом мольберте стоял карандашный портрет отца мисс Эмили.
Все встали, когда она вошла — низенькая толстая старуха в черном, с заправленной за пояс тонкой золотой цепочкой через грудь, опирающаяся на черную трость с тусклым золотым набалдашником. Она была узкой в кости и, наверно, поэтому казалась не просто располневшей, как другая бы на ее месте, а бесформенной, расплывшейся, даже разбухшей, будто утопленник, долго пролежавший в стоячей воде, и с таким же мертвенно-бледным лицом. Пока гости излагали ей то, что им поручено было сказать, взгляд ее глаз, вдавленных в складки жира, точно два уголька в кусок теста, передвигался с одного лица на другое.
Сесть она их не пригласила, а выслушала, недвижно стоя в дверях, и когда глава депутации, запинаясь, довел свою речь до конца, стало слышно, как тикают у нее на цепочке невидимые часики.
Она ответила сухо и холодно:
— Я не плачу в Джефферсоне налоги. Мне разъяснил полковник Сарторис.{21} Кто-нибудь из вас мог бы посмотреть в городском архиве и удостовериться.
— Архивы мы подняли, мисс Эмили. Мы — представители муниципалитета. Разве вы не получили уведомления за подписью шерифа?
— Да, я получила какую-то бумагу. Возможно, что он считает себя шерифом, не знаю… Я не плачу в Джефферсоне налоги.
— Но, видите ли, документы этого не подтверждают. А мы обязаны руководствоваться…
— Обратитесь к полковнику Сарторису. Я не плачу налоги.
— Но, мисс Эмили…
— Обратитесь к полковнику Сарторису. (Полковника Сарториса тогда уже лет десять как не было в живых.) Я не плачу налоги. Тоб! — Появился негр. — Проводи этих джентльменов.