Рассказы
Шрифт:
– Дурак ты, Федька. Спит она.
– Как это спит? Девушка грустит, а вам все «спит». Никаких вы тонкостей не понимаете.
– Спит, говорю… Спит, и только. Старик вздохнул, запахнулся в полушубок и пошел прочь.
Эндшпиль
Над территорией дома отдыха висит свирепое послеобеденное солнце. Жарища. Сосны потускнели, их зелень не лоснится своим здоровым, молодым блеском. Ветви берез совсем сникли, свернулись и похожи сейчас на потрепанные веники. Отдыхающие, полураздетые, прикрывая головы газетными колпаками, спасаются от духоты и зноя бегством на озеро, в рощу. Любая из комнат деревянного корпуса представляет собой пекло, душегубку, орудие пытки. Никому не придет в голову в этот час искать кого-нибудь
– Федор Акимыч, я вижу, вам жарко. Вы плюньте – идите купаться. На ничью я согласен. Идите, честное слово, мне совестно даже…
– А вы?
– Вы на меня внимания не обращайте. Я сгоняю вес… И вообще не люблю себя распускать. Угнетаю, извините, свою плоть. Сомов парень с манерами, с небрежностью в голосе и движениях. Он то застегивает, то расстегивает свою темно-красную рубаху. Рубаха модная, уже поношенная, слегка залитая дорогим вином. Его партнер мужчина лет тридцати пяти, высокий, с заметной внешностью. Имеет красивый, вкрадчивый баритон.
– Искупаться не мешало бы. Но тащиться до озера… Лень. Убейте меня, лень! Студент, обыгрывая Ильина, который из настольных игр более всего преуспел в преферансе, деликатно зевнул и спросил:
– Ну как, Федор Акимыч, вы не жалеете еще, что приехали сюда? Скучно ведь, а? Ильин сочувственно поморщился.
– Да, пожалуй, скучно… Ну ничего. У всех у нас есть здесь занятие: разлениться, поправиться килограммов на пять и года на два помолодеть.
– Э! Мне все это ни к чему…
– Вот вам и скучно.
– Вам шах, Федор Акимыч… Да, уж полнеть-то в домах отдыха принято. Почти каждый считает долгом чести поправиться. Возвращается потом домой – кичится. Неприлично даже – будто бы люди приезжают специально отъедаться. Еще туда-сюда пожилым и ответственным. Но девушкам-то! Заплывут, обленятся… Безобразие, как хотите! Вот та… как она… Вербова, по-моему, имеет такую тенденцию… Кстати, как вам она, Федор Акимыч? Ильин отвечал нехотя, стараясь не отрывать мыслей от доски:
– Вербова… Вербова. Ах да! Вербова! Это белокурая, все в ситцах щеголяет? Да как вам сказать… Хорошенькая. Колоритная даже… так сказать, в определенном жанре… Но ничего особенного я не вижу. Она как-то слишком, знаете… Мне кажется, в ней есть что-то не очень… что-то отталкивающее… впрочем, я не знаю. У вас, конечно, имеется по этому поводу свое мнение.
– Да-да, – обрадовался Сомов, – именно что-то отталкивающее. Я тоже сразу это заметил. И ведь далеко не красавица, а? А заметили, как держится? Как прима-балерина. Понимаете? Утром выходим из столовой, она впереди идет. Ну шутки тут, конечно, намеки, аллегории… специально. Она, видите ли, повела плечиком – вот так… и свернула в сторону. А ей надо было прямо идти. Понимаете? Терпеть не могу заносчивых женщин. Это ведь вредное явление. Парадокс. И потом у нее глаза, кажется, зеленые, вы заметили?
– Нет. Знаете, меня такие мало интересуют. Не люблю таких… Объявляю шах. Сомов закинул ногу на ногу и заговорил опять:
– Во внешности этой самой Вербовой все как-то, я бы сказал, утрировано. Приятно, конечно, когда нос чуть вздернут. Чуть! Ведь приятно, Федор Акимыч? А у ней это слишком. Как у куклы.
– А вы представьте ее через двадцать лет! Старухой представьте. Ужас. Того и гляди, сядет на метлу – и… фьють! Или дерево грызть… Ха-ха-ха!
– Да! Вчера, когда все собрались здесь поболтать, она два часа просидела в библиотеке! Скажите, что женщине там так долго делать!
– Учиться. С ее внешностью – учиться. Это единственный выход… Партия между тем приближалась к концу. Партия выходила неблестящая. Но партнеры были друг другом чрезвычайно довольны и невольно улыбались, как это делают люди, вдруг почувствовавшие друг к другу уважение.
– Она, я слышал, диссертацию пишет. Надо же!
– Ну, для женщины это последнее дело. В эту самую минуту дверь семнадцатой комнаты отворилась, и в коридоре появилась Вербова, веселая и вызывающе хорошенькая. Партнеры изменились в лице и почему-то оба вскочили на ноги.
– Вот, пожалуйста, – сказал студент, – взгляните… Я подойду к ней сейчас и скажу что-нибудь… дерзость какую-нибудь. И он направился было к ней. Но Ильин схватил его за руку.
– Нет, это я скажу ей дерзость. Вербова тем временем замкнула свою комнату и побежала по коридору. Заметив Сомова и Ильина, она улыбнулась.
– Шахматы! В такую погоду! Вы чудаки.
– А вы… – начал Сомов.
– А я иду кататься на лодке.
– Возьмите с собой меня, – вдруг сказал Ильин, – я гребу, как пират.
– О! Я взяла бы вас, но меня там ждут. Она взглянула на часы.
– Уже лодка взята. Счастливо! И она помахала сумочкой.
– Вы, Федор Акимыч, шулер, – сказал Сомов после ее ухода.
– Мальчишка! – прошипел Ильин, собирая шахматы. И они расстались с тем, чтобы уже больше никогда не встречаться.
Тополя
Я видел ее только раз. Может быть, потому я люблю ее всю жизнь. Совсем такой же, как сейчас, был вечер. Такой же пронзительно синий воздух, так же сверкали вмерзшие в лужи огни фонарей, эти же самые тополя – корявые черные гиганты, навсегда увязшие в синеве. Старая садовая решетка и сам сад – темные пятна сосен, серые паутины берез, незаметные акации, немая улочка. И над всем этим – тополя. Тогда я был беззаботный студент, сейчас мне сорок три. А тополя все те же, и, кажется, никогда они не могли быть тонкокожими, бледно-зелеными саженцами. Тот же от них запах – сладкая, прилипчивая горечь. Только ветерок – и ноздри раздуваются от этого запаха и непонятно сильно стучит сердце. Я был беззаботный студент. Голова кружилась от весны, от молодости, от удач. Я не гонялся тогда за счастьем, а наступал ему на пятки нечаянно, как наступаю сейчас на эти лужицы. В тот вечер я шел к своей невесте. Ничто не мешало мне считать себя счастливым. И только в запахе тополей, в их торжественных фигурах было предчувствие чего-то необыкновенного. И необыкновенное случилось. Она быстро шла навстречу. Она не остановилась, не замедлила шага. Она промелькнула мимо. Но я видел ее улыбку! Видел! И вижу сейчас. Улыбка говорила: «Как странно! Я предчувствовала, что сейчас тебя встречу… Как странно. Но меня ждут. Я спешу…» «Куда!» – закричал я беззвучно. «Куда!» – кричали тополя. Но она не слышала, и синь, вот эта мутнеющая синь затянула ее. А сейчас под этими тополями я бреду домой, к жене, к десятилетнему сыну. Женился я по любви, моя жена умная, красивая, добрая женщина. Я люблю сына, люблю жену, не могу представить себя без них. Но все летит к черту, когда приходят эти жуткие весенние вечера. Крадучись, как вор, непреодолимо, как лунатик, я прихожу сюда и шатаюсь здесь, под этими тополями. Здесь, именно здесь, когда таким вот безумно-синим сделался воздух и так торжественно застыли тополя – она быстро шла навстречу. Я видел ее! Я видел похожие на этот вечер глаза! Я видел ее улыбку! Такая тоска! Такая тоска! Где-то в груди боль, острая, страшная, вечная боль. Хочется закричать, хочется заплакать. Такая тоска! И потому хочется закричать и заплакать, хочется потому, что я ее никогда не видел. Ее не было. Были и есть только тополя.
Студент
Молодые листья на ветру трещат, металлически блестят на солнце. На окно ползет пышное белогрудое облако, ветер рвет из него прозрачные, легкие, как бабьи косынки, клочки и несет их вперед. В бездонную голубую пропасть.
– Молодой человек! Вам не кажется, что вы присутствуете на лекции? Да, да, вы – у окна. Вы, именно вы! Надо встать. Я спрашиваю: вы где находитесь?
– На лекции.
– Слышали ли вы, о чем я только что говорил?
– Нет.
– А когда-нибудь вы об этом слышали?