Рассказы
Шрифт:
ХV
Дней через пять после этого Елена сидела в кухне барской усадьбы у кумы своей, кухарки Авдотьи, и горько плакала, утирая подолом глаза. За это время её лицо осунулось и постарело на десять лет.
— Ой, матушка ты моя, Авдотьюшка, милая! — жалобно причитала она. — Такие-то дела, такие-то дела, что уж чисто ума я решаюсь. Кажись, и не бывало николи таких делов-то, — ровно светопреставление началось. Не будь малые детки мои, птенцы несмысленые, навязала бы себе камень на шею да и кинулась бы в омут головой.
— Так как? — говорила Авдотья, ожесточённо вытирая мочалкой чугун, в котором варились к обеду щи для рабочих. — Так, говоришь, и сидят, запершись? И
— Так, милая, и сидят. Изнутри дверь-то на крюк заперли, да и сидят. И ничего, милая, не слышно. Живы ли, мертвы ли, ничего не слышно. Да кабы-то уж померли!.. Живы они, окаянные. Не помрут. Не пошлёт Господь такой милости.
— Да ведь есть-то, чать, надо? Едят они, чать, что-нибудь?
— Едят, милая, как не есть, едят. Ещё, как только заперся он, посидели они, голубушка ты моя, молча, потом отпер он дверь, Макар-то, выходит, идёт к нам, в жилую-то избу, и хвать каравай хлеба. Потом картошки взял, посуды к себе унёс, самовар маленький взял, всё, милая, взял. А ещё допрежь того, только что приволок он её, Варьку-то, посидели они запершись, выходит он, голубушка, а я-то в сенях. Взглянула на него, да так и обомлела — вода течёт со всего, одежда облипла, а сам белый-белый, как стена. Только глаза, как у волка, так и горят. Не говоря, милая, худого слова, прямо да мимо меня, взял из голбца рубаху мою, сарафан, милая ты моя, да платок жёлтый с разводами, да зипун синего сукна хороший, схватил всё в охапку и опять к себе. Для неё-то. Голая ведь она к нему, почесть, совсем прибежала от Гришки-то, — как выскочила тогда, так в чем была к нему и прибежала. Так это моё же, чтобы одеть-то её и взял!.. — не выдержав, снова зарыдала Елена.
— Ай-ай-ай! — сокрушённо качала головой Авдотья, продолжая шуровать чугун. — И до чего только дошёл народ! Ни в Бога ни в чёрта не верят, о чем и подумать-то страшно — всё делают. Ну-ка-ся! Со своей же жены дочкой спутался! Ведь она ему, по церковному-то тоже, чать, дочка приходит. Грех-то, грех-то какой! Ай-ай! Говорили тут у нас, будто чуть не потопли оба? Уж и впрямь лучше бы потонули, чем такой срам пред людьми выносить. А с чего она в воду-то кинулась?
— Со стыда, милая. Не иначе, как со стыда. Стыд её, должно быть, зазрил. Плюнула я тут в неё, как с Макаркой-то её застала, плюнула ей в бесстыжую её рожу. Ах ты, мол, вот ты на что пошла! А она как вскричит, да из избы, да прямо к реке. А он-то за ней. А я, милая, как сумасшедшая, за ними. Вижу, сначала она, а за ней он — бух, бух в воду! А вода-то быстрая, да берег-то крутой: схватил её Макар, плывёт, а его к круче относит. Закричала я тут; выскочил Матвей-перевозчик, да лодку им и подал.
— Хорошо ещё, хоть Мотька-то скоро проснулся, а то иной раз дрыхнет, дрыхнет, чисто из пушки пали, и то не услышит. Потопли бы оба, — проговорила Авдотья.
— Ой, милая, да и лучше бы уж потопли! Хоть сразу бы Господь покарал, а то теперь только маета одна. И сама не знаю, зачем я Матвея-то разбудила, — видно, уж сердце у меня такое — всё-таки муж да дочка мне! И стою я, милая, на бережку, трясусь сама, плачу, думаю: деточки вы мои милые!.. Стою так — солнышко восходит, ясность да тишина, река светлая, птицы поют, — а он вылез из лодки, Макар-то, взял Варвару в охапку, да, не говоря ни слова, вверх на гору, к себе. А лицо, как у сатаны, и зубами лязгает. Стою так, смотрю, крутится всё у меня в глазах, а Матвей-то подходит ко мне и говорит: «Это, говорит, тётка Елена, что же такое за происшествие? А?» Села я тут, голубушка ты моя, залилась слезами, заголосила криком, ударилась о сырую землю, вижу, крест на часовне: За что, — кричу, — Ты меня покарал? Вскочила и побежала домой. Прибежала домой, а они уже и заперлись. Да с тех пор и сидят. И что делают — неизвестно.
— А Лаптевы-то, милая, что же? — расспрашивала любопытная Авдотья. — Тоже ведь, чать, из ихней семьи. Неужели так-таки и ничего? Ушла баба и всё тут? Тоже, чать, не, больно-то хорошо…
— Да что Лаптевы, родная… — продолжала Елена. — Лаптевы, народ посторонний. Не болит ведь им, как мне. Если бы ещё хоть Гришка настоящий мужик был, а то ведь что он? Человек не человек. Приходили они, милая, и Михайла, и Гришка, и ещё, почитай, полдеревни сошлось, такой шум, что не приведи Бог, стоял под окном у Макара, и кричат: «Это ты что же, мол, затеял? Это, мол, не рука! Отдай чужую жену мужу!» А он-то, Макар-то, как высунется из окна, да в руках-то ружьё, да как крикнет: «Убью!» — так всех их и разнесло, ровно мякину ветром. Мы, говорят, его знаем. Он, говорят, человек опасный. Долго ли до греха? Так, милая ты моя, и оставили их. И ни от кого мне, сироте бедной, ни защиты, ни заступы нет…
— И так-таки никого до себя не допущает?
— Никого не допущает. Только Алексей-лесник к нему и ходит. Тот каждый день раза по два заходит. С самой ведь весны они спутались, и дружба да разговоры у них пошли…
Отворилась дверь, и в кухню ввалились работник Яков, за ним Михайла, Гришка и двое мужиков. Все были взволнованы и возбуждены. Перекрестившись на икону, Михайла сказал:
— А, свахонька! Доброго здоровья! — и с занятым видом обратился к Авдотье: — Барина бы, госпожа стряпка, нам надо.
— Барина? — весело переспросила та. — Ишь, какой важный дядя Михайла стал. К нам и ходить не хочет. Всё к барину да к барину. А зачем тебе барина?
— Стало быть, дело такое есть, — веско ответил Михайла и независимо уселся на лавку.
— Ишь, какие деловитые нонче все стали! — продолжала Авдотья. — Барин сейчас завтракать будет. Подожди, побеседуй с нами.
— Неколи нам с тобой разговаривать. Дело-то, слышь, важное. Вот сваха Елена знает, поди, какое дело.
— Нет, сватушка, — сдержанно ответила Елена. — Не знаю я, какие у вас дела. Есть у нас с тобой дело одно вековечное, да, видно, Господь Бог один нам в нём поможет.
— Всё то же дело, свахонька. Муженька твоего касающее. Насчёт Макара. Не больно ладно ведёт он себя. Обижаемся мы на него.
— Тоже, какое дело затеял! — со злобой сорвался вдруг Гришка. — Ишь, ты! Один хочет клад взять! Нет постой! Мы этого не дозволим. Это общественное дело.
— Постой, помолчи! — сурово сказал Михайла. — Кричал бы, когда надо, а то теперь хайло разевает! Клад, слышь ты, тётка Авдотья, Макар поднять хочет. Коло Дикова озера клад.
— Это где весной-то копались?
— Вот, вот. Денег там, в грамоте, слышь, сказано, несметно закопано. А грамота-то у Степана-Колокольца. А со Степаном-то условились мы. Разодрались они с Макаром — так вот мы и уговорились сделать артель. А тут Макар с Алексеем да с мельником с Горелой мельницы идти его поднять хотят. Они такого права не имеют. Степанов клад, а не их.
— Никакого права не имеет! — сорвался опять Гришка. — Тоже прыткий какой выискался! С колдуном! Нет, тут артельное дело!..
— Погоди! — крикнул на него Михайла. — Не мешай. Вот и хотим мы с барином потолковать, нельзя ли Макарку твоего остановить. Чтобы не совался он. А то они не сегодня-завтра туда, на клад-от, окончательно ехать хотят.
— А откуда знаете-то вы? — с волнением спросила Елена.
— Мы про всё обстоятельно известны, — важно произнёс Яков, набивая трубку. — Они с мельником через день видаются. И Макар к нему ездил, и Алексей ходил. Работник с мельницы, паренёк один, всё нам разъяснил. Мельник сам раза два к озеру ходил, место осматривал.
— А мельник-то колдун, еретик, — снова не вытерпел Гришка. — Он народ совращает. В свою веру переводит. К нему, слышь, по ночам люди сходятся да пню молятся. Тоже, если становому донести…