Рассказы
Шрифт:
— Уж коли он до купели пришел в себя, так после купели и подавно. То он наговорился… натрудил грудь, ну, и духу не стало… изнемогся и заснул.
И Ликера и Устя взглянули на знахарку с такой теплой надеждой, что та от смущения опустила глаза.
Примирившись с положением хворого, все принялись хлопотать о купели. Ликера, таская из колодца в сени ведра с водой, заглядывала каждый раз в хату на Харька: он все неподвижно, спокойно лежал, словно охваченный благодетельным сном. Наконец ванна была готова и накрыта рядном, и все три женщины вошли в хату, чтобы перенести хворого в сени.
Знахарка подошла
— Не знаю, паниматко, будить ли его, или пусть еще отдохнет?
— Лучше бы его не тревожить, — решила мать. Но больной неожиданно заметался, забился в постели и заговорил не своим голосом, в бреду:
— Бога ради… на милость, не штрафуйте! Послать нужно матери… с голоду пухнут — и она, и Ликера, моя зиронька… простила меня и по-прежнему… Для чего меня вырвали, пане, от них, на что разлучили? — и потом он зачастил что-то хрипло, захлебываясь кровавой пеной и судорожно царапая себе грудь.
В оцепенении все стояли у его постели и ожидали чего-то ужасного.
Хворый начал было словно стихать и вдруг заметался и завопил страшным, потрясающим душу голосом:
— Что же я буду петь?.. Чем буду петь? Голос сорван… разбит… духу нет… пусто здесь… Сами видели, как нес сундуки, хлынула у меня горлом кровь… А! Матери нужны деньги? Да, да, спасибо, что напомнили… Да, ей, бедной, неоткуда… Добре… я попробую!.. — и вдруг больной поднялся на ноги и запел:
Коло млина, коло броду
Два голуби пили воду,
Вони пили, буркотіли,
Ізнялися и полетіли!
Голос его, дребезжащий, едва слышный, выводил с передышками бесконечно грустный мотив этой трогательной песни, рисующей разлуку коханцев навеки. Как тонкая, перетлевшая нить, звуки рвались и тонули в мертвой тишине хаты, но в них трепетала догоравшая, исстрадавшаяся душа и захватывала сердце у Ликеры и у матери невыносимой болью…
Но вот на высокой ноте оборвался голос певца; несчастный схватился руками за грудь и, как сноп, упал на постель навзничь.
Знахарка бросилась к Харьку, прильнула к его груди, заглянула в остановившиеся зрачки глаз и промолвила строгим голосом:
— Преставился… упокой, господи, его душу!
Без стона, без рыданий, как подрезанный серпом колос, склонилась мать пред мертвым сыном и, покорная воле небесной, зашептала отходную молитву. Ликера вскрикнула не повторяющимся в жизни криком и упала пластом перед усопшим. Одна лишь знахарка спокойно закрыла ему глаза.
Догоравший на стекле последний луч заходившего солнца вспыхнул яркой искрой и сразу погас… и в хате стало вдруг мрачно и тихо, так тихо, что словно слышался еще последний звук жизни, улетавшей туда, где нет больше неправд и страданий…
"Дохторит"
Только что сгустились сумерки над затерявшимся в глухой балке селом; мокрый, лопастый снег закрывает белесоватою пеленой покосившиеся и потонувшие в грязных сугробах хатки. Стояли они беспомощно и угрюмо, как нежилые пустки, неотогретые приветливым огоньком очагов, хотя в воздухе и слышится гарь от навоза. Глухо и пустынно кругом: ни лая собаки, ни человеческого говора — словно все вымерли или уснули непробудным сном. Только в крайней хатке, почти вросшей в землю, сквозь залепленные снегом оконца тускло мелькают красноватые пятна. В ней за убогим столом сидят две женщины: одна молодая, с бледным, измученным лицом, с темными красивыми глазами, в которых застыло выражение какой-то безнадежной муки, а другая — старуха. Слабый свет от каганца, стоящего на карнизе печки, освещает только середину хаты и отбрасывает от этих двух женщин неуклюжие, расплывающиеся тени по стене и потолку; в углах же хаты стоит мрак. Тут же, возле молодой женщины, лежит на полу[5], на грубых подушках, прикрытый рядном четырехлетний ребенок; по разметанной позе, по пылающему личику, по тяжелому дыханию видно, что он лежит в тяжком забытьи.
— Что мне начать в свете божьем, куда броситься — и ума не приложу! — говорит тихим, дрожащим голосом молодица. — Один ведь он у меня, бабусю, как сердце одно… Что его отнять — что сердце из груди вырвать!
Глаза у молодой матери полные слез, но они не набегают на длинные изогнутые ресницы, а только блестящей поволокой покрывают зрачки.
Старуха подперла морщинистую щеку ладонью и, облокотясь локтем на другую руку, качает головой, повторяя уныло:
— Кто-то сглазил тебе сынка твоего, дочко.
— Да кто бы? Никому я, кажись, зла не учинила… Вот разве Ткачиха?.. Так, так, она!.. Никто, как она!.. Приходила занять творогу, а у меня его осталось с горсть, не больше; ну, и пожалела я, правда… Думка была побаловать своего Ивасика вареничком, — а она аж зашипела, так разъярилась: хлопнула дверьми и крикнула: "Ой, смотри, чтоб эти вареники тебе боком не вылезли!"
— Ну, вот видишь… Только с чего бы это она по сыр пришла, ведь у них же была своя корова?
— Ой, лелечко! Да хиба и у нас не было? Дак ведь горе-то какое сталось! — даже оживилась молодица при воспоминании об этом горе. — Пала корова у Бублия, а потом еще через неделю подохли бычки и Свырида… Ну что ж? Ничего и дивного нет. Господь нас наказал пашей… Как пошли дожди день у день, и сено погнило, и солома на корню почернела!
— Ох, ох! — вздохнула старуха. — И у нас на хуторе просветлой годинки не было… Только вот что у нас бугры.
— Ну, а у нас низы… Пошли к осени недостатки, начался голод… Много за харчи пошло служить… а тут и скотинка от бескормицы стала болеть. Ну, собрали сход, дали знать старосте, чтоб по начальству — помощь какую: либо деньгами, либо из запасного магазина… Так их сюда и налетела целая свора: и земский, и веринар, да еще земский рвач.
— Какой такой рвач? — всплеснула старуха руками. — Что ж он грабит, что ли, рвет все, что его так дразнят?
— А как же, бабуся! Грабит… оттого так и бранят. Ну, вот наехали, пошли по хатам, по хлевам… с этим рвачом-то, чтоб ему пусто было, осматривают скотину. Кричит этот рвач: "Сибирная скотина!" Чи ее нужно забрать в Сибирь, чи в резницы, кто их ведает?.. Согнали это разную скотину к шинку, — говорят, хворая… Ревет она ревом — беду чует, а и бабы голосят, детвора кричит… Такой сум да плач! Хозяева было вздумали не давать, так начальник кричал, что, мол, дурные вы хохлы, вам за ваш скот заплатят, а хворых нужно палить.