Расстрелянный ветер
Шрифт:
Слипались глаза от обильных слез и мокла есаульская борода, не молился раб твой за врагов, огнем жег их и кровью поил на пути своем.
Я великий грешник на земном пути. Я ропщу и плачу. Господи, прости!Он долго еще жаловался в глухое низкое небо, опустив плечи и всхлипывая,
…В станице он слег, и когда пришли за ним из сельсовета, упал на колени, выложив на стол оружие.
— Помирать пришел. Семьдесят мне уже. За сыновей — не ответчик. Все они головы сложили, кто в японскую, кто в германскую, кто в гражданскую. Один я остался да внучек. Воевал в обозе. Помирать пришел.
В хозяйстве все сбереглось: и земля, и дворы, и живность, кроме коней и амбарного хлеба — конфисковали. Вдвоем с Евдокией, да с подмогой работников наладился, сеял, скота прикуплял, торговал кое-чем. Коней развел. Все ждал: вернется к властям на прощение младший, Михайла, что в банде, но тот не возвращался, ходили слухи — убитый.
Оторвался сын в отступлении от родных мест в пески туркестанские, оторвался от кривобоковского казачьего рода, заглушили далекие степные ветры в нем голос крови, и теперь ждать не ждать — не дождешься. А каково ему, Маркелу Степановичу, ждать?! Годы вытянули жилы, разбавили кровь мутной водицей, в костях сухота, как маята, и постыдная стариковская немощь в духе, да и память отшибает смертным страхом все более и более.
Маркел Степанович мучился особенно ночами, вглядывался в густую темноту, и темнота смотрела на него в упор белой звездой в окне, окно вздрагивало, расплывалось, и он боялся, что вот-вот лопнет стекло и влетит в избу звезда, зажмет дыхание, схватит горло железной хваткой и зальет все в груди мертвым свинцовым холодом. Тогда он дотрагивался шершавой рукой до горячего тела внука Андрейки, тепло шло по руке, и он успокаивался — рядом живое тело агнца, и проваливался в дремоту, в сновидения.
Они приходили разные, цветные со многими людьми. Себя он видел со стороны в сапогах и поддевке, в картузе, опоясанном ремнями, с шашкой и всеми регалиями и рядом волкодав, дворовый пес Тигр.
Словно идет Кривобоков по тракту в малиновую степь, садится у дороги на камень и палит костер, и сидит, обхватив голову руками, смотрит в ночь, на далекую станицу в девяносто дымов, греет душу и ждет кого-то.
Костер, тугой и яркий, с кинжальным огнем, освещает небо, и не могут задуть его ветры со всех дорог. Волкодав слушает ноздрями темноту, отгадывая ковыльные шорохи и лает на крутояр, под которым мерцает пропастная река. Точь-в-точь такой крутояр был и под Верхнеуральском, когда поставили спиной к обрыву раненого комиссара войсковой голытьбы братьев Кашириных. Гордый был, лицом к реке повернулся. Не стреляли в спину — столкнули со связанными руками. Только и крикнул оттуда, Из глубины земли: «Да здравствует…»
И в этом видении словно подходит к костру человек со шрамами и хромой, присаживается и глядит в лицо Маркела Степановича: «А ведь вы меня тогда не убили насмерть! Живой вот я!» — смеется и хворост в потухший костер подбрасывает, и снова взглядывает на Маркела Степановича: «Ну, а теперь твоя очередь умирать. Досматривай свой последний сон».
Глава 6
ДВОЕ НА ВСЕМ БЕЛОМ СВЕТЕ
Ветви гнутой березы росли как бы из земли, и кипа их зеленым шуршащим шатром закрывала густую теплую траву. На белом стволе хорошо было сидеть, и Василий, опершись плечом об упругую ветвь, смотрел сквозь темно-зеленые сердцеобразные листья на открытый простор жадными всевидящими глазами.
Он пришел сюда в полдень, осмотрел стожки, свой шалашик, речку и камыши, выбрал место с нескошенной травой и этой выгнутой березой, потом в нетерпении долго блуждал по степи, оглядывал дорогу и снова возвращался к березе. Это радостное таинственное «завтра», как обещание и праздник, наступило, волновало сердце сладостной тревогой, и он томился и все следил за солнцем, когда оно начнет опускаться и гаснуть, приближая день к вечеру. От березы, от шелковистого чистого ствола веяло прохладой. Где-то там, за степью, за дорогой, в станице, в своем доме торопится, собираясь к нему на первое свидание с ним, Евдокия, или уже идет по тракту и ищет глазами вокруг, ищет его. Ему не верилось, что она придет, и верилось, и он глядел в огромное гулкое небо без единого облачка, и слушал, и все ждал в звенящей полдневной тишине какого-нибудь звука или знака, когда он сможет сам себе сказать или отметить: «Это идет она».
Он не приготовил ей никакого подарка, потому что не знал, что дарить, что ей пришлось бы по нраву, он только купил коробку леденцов, набрал мягких, спелых, почти уже черных ягод с дикого вишенника и две горсти крупной земляники, и стыдился этого — все думал, что она посмеется над этим.
Белые зимние оренбургские шали в кооперативе стоили дорого, да и ни к чему ей они сейчас в такую жарынь.
Он успокаивал себя тем, что в будущем придумает ей какой-нибудь особый, радостный для нее подарок, бусы какие-нибудь или позолоченную брошь, чтобы помнила и любила всю жизнь.
И почему они с Евдокией должны встречаться здесь а не где-нибудь рядом со станицей, хотя бы на берегу или за околицей? Люди увидят! Сюда придет мужняя жена, тайно хоронясь ото всех…
Василию стало обидно, хотя он понимал, что такие жестокие печальные мысли приходят в голову оттого, что ему не терпится, хочется, чтобы она скорее пришла, оттого, что слишком долго ждать желанного счастливого часа встречи.
Ему бы хотелось не ждать, не хорониться, а прямо взять за руки Евдокию и явиться в станицу, встать на виду у всех и сказать всему честному миру: вот, мол, мы любим друг друга и хотим быть всегда вместе — мужем и женою. Рассудите нас, люди!.. Но это пока только в мечтаниях, скорее бы приходила она, чтобы можно было решить, как им быть дальше и что делать.
Завечерело. Солнце уже скатывалось по взгорью красным шаром, и вечернее зыбкое сиреневое небо поглотило всю степь, тени пропали, и листья на березах запламенели, окрасились в тяжелый бордовый цвет, в степи вспыхивали розовыми облачками распадки ковыля.
Тогда он вышел на дорогу, пробившись сквозь жесткие кусты дикого вишенника, и присел у ее края на лобастый камень-валун. Она была пустынна, вилась серой лентой по древним ковыльным просторам, уходила за горизонт.
Дорога навевала тоску. Словно по ней давным-давно промчались кони и повозки, стихли голоса, выстрелы и погоня, и вот она совсем опустела и лежит, забытая богом и людьми, и только он один сидит здесь на камне, как странник после долгого и трудного пути.
Когда он оглянулся на березу, просто так оглянулся, то сразу увидел Евдокию. Она стояла вся в березовых ветвях, улыбалась и ждала.
Василий тяжело поднялся с камня и остался стоять, взволнованный и раскрасневшийся. Она погасила улыбку и с укором закрыла глаза ресницами. Лицо ее сделалось испуганным и строгим. Василий прошептал:
— Дуня… — и крикнул: — Ты пришла?! — и стал подниматься по взгорью.
Они пошли навстречу друг другу, все убыстряя шаги, он видел ее счастливое сияющее лицо, полуприкрытые глаза и руки, на ходу теребящие платок, и всю ее статную, живую и красивую. Она пришла к нему, для него.