Равноденствия. Новая мистическая волна
Шрифт:
Люди, вошедшие в тот дом, обнаружили Ивана Бескровного мёртвым на полу около разбитого зеркала. Он лежал в груде осколков, и его открытые глаза ещё светились жалостью. Многие свидетели тогда засомневались в том, что виной всему осколки. «Зеркало сожрало», — сухо сказала одна старушка. Так стояли люди и как-то скованно, неудобно переговаривались, невидимыми уголками ума понимая, что пожалеть их теперь уже некому и ждёт их долгая, долгая тёмная дорога без фонарей и проводников…
Девочка и смерть
Однажды у папы с мамой завелась
— Ты кто? — спросила девочка гостью, глядя Смерти в глаза.
— Я — твоя смерть, — последовал ответ. Смерть достала изрядно помятую пачку сигарет «Пётр-I», откашлялась и закурила от плиты, на которой как раз закипал ржавый чайник. Она, как и девочка, не боялась летального исхода. Девочка просто была слишком мала, чтобы понимать такие явления, но достаточно наслышана разного, чтобы не верить в чудеса и прочие сны во плоти. А Смерть была просто смертью.
— А смерть — этот как?
— Как есть. Я пришла.
— Но ведь я не умерла и никто не умер…
— Никто не умер и не умрет никогда, потому что я здесь. И так будет вечно.
— А где ты была раньше?
— А везде. То есть в тебе. Но пришла я, лишь когда ты смогла осознать меня. Ты носила меня — ведь люди носят не только ботинки… Каждый ещё в утробе несёт свою смерть — бережно, нежно. Взращивая её каждым страхом, каждой болью. Вот тебя мама пугала машиной из-за угла? А в школе террористической агрессией пугают. Этим-то я и прирастаю. Когда приходит мой час, я прихожу, до этого оставаясь в небытии.
— А что ты со мной сделаешь? — спросила девочка у Смерти.
— А вот что, — ответила Смерть в обличии молодой женщины и закрыла детские глаза. Потом они оказались во тьме, потому что взорвался газ и всё заволокло горящей плотью агонизирующей квартиры. Они долго скитались там — девочка с закрытыми глазами и Смерть, вошедшая к ней. А когда кончилась тьма, они просто взяли и сгинули в чьём-то забытом сне.
История пропажи
Всё началось с того, что Владимир Иванович встретил в магазине свою покойную тётку, после чего заболел снами. И до этого, конечно, всякое виделось. Такое приходило — описать невозможно, потому как не по уму это — сны пересказывать.
Тут иное сверзилось.
Гости стали к нему приходить. Да не простые…
Самих не видно, как будто не во сне они, а внутри головы. Но разговор-то идёт — шуршат по-своему. Во сне всё ясно, да только с утра не разобрать. Вроде как явь наступает, да только неясная какая-то, бормочущая. Весь день слова и звуки мелькают, да так быстро, — как ни старайся, не ухватишь. А зато если и вовсе не пытаться суть уловить, она сама в душу вползёт, станет гнездо вить и дитёнышей нянчить. Поймана на том, скрывается, оставляя досадную проплешину. И не поймёшь, что лучше. «Хоть бы мне не проснуться вовсе», — сокрушался Владимир Иванович, измученный до полной невозможности. Лицо его, когда-то пухленькое, теперь исхудало, а ещё так недавно живые карие глазки застыли чёрными дырами, зазывая в себя всё новые и новые сны.
«Тени мои, дети мои… Приходите, черти, в гости, я вас жутью угощу! Угощу, ох угощу, не помилую!» — скрежетал он, бывало, нависнув над кроваткой своей крошечной дочки Танечки. Она, вместо того чтобы делать ей положенное — учиться стоять, ходить, говорить, даже почти не сидела. Не потому что не умела — внутри себя Таня с рождения знала всё и даже больше. Просто ей не хотелось. Целыми днями она лежала, мечтая обо всём знаемом и чуждом, плавая в папиных глазах, выуживая из них слова и не слова, похожие на рыб, навеки скукожившихся в окаменелых икринках. А Владимир Иванович, свернувшись рядышком на полу, всё коченел от своих гостей и дочуркиного мрака.
«Эх, была б ты чужой и взрослой, родили б мы мглу, какой и имени-то нигде не сыщешь. А теперь, раз такое дело, придётся тебе из себя удить её. Я не могу. Поздно мне. Самому туда самое время», — втолковывал Володя Танечке. Она на то не улыбалась, но и не плакала, а только широко смотрела, подтянув к себе бледные ножки.
За этим их и застала мама-жена.
Лишь выплюнув «не подходи ко мне», сгребла смиренную Танечку и, прихватив вещей, умчалась к своей родне. Побоявшись позора, поведала им историю, в меру внятную, про измену и дела квартирные. Родня, просипев в рукав: «Свалилась с дитём на нашу голову», посетовала вместе с ней на подлость бытия и затихла, выделив ей каморку какой-то покойницы. Бабье-то дело хоть и слёзное, да не хитрое.
Всё бы ничего, но Таня, доселе тихонькая, забеспокоилась.
Бессловесная кроха, она как будто изнывала от чего-то неописуемо тоскливого, рыдала так горько, что соседи заявляться стали: «Мучишь ты её, что ли?!» «Да она сама орёт, будь неладна, орёт, и всё тут!» — оправдывалась та, тая подозрения.
Владимиру Ивановичу стало тем временем совсем худо. Дни его смешались с ночами в едином вареве. Везде-то ему мерещилась красивая бледная девушка, исступлённо шепчущая что-то сияюще важное. «Таня, Танечка моя! Вернись, ужас родной мой, любовь моя, кровь истинная, изо Тьмы во Тьму текущая, новой Тьмой прирастающая!» — твердил он, лёжа на кровати в окружении дочуркиных тряпочек и погремушек.
«До-чурка… До чура… А чураюсь ли до? А после? Горе мне, горе…» — трясся Владимир Иванович, раздирая в клочья плюшевого мишку.
«С Таней всё ясно — думал он в минуты спокойствия, — но кто эта страсть, жена моя? Знать, Земля она, Мать Сыра Земля. Родит, а сама-то что ведает? Лишь саму себя и ведает. Но Солнце коснётся Земли… Солнце Земли коснётся…» — так говорил он, опять уходя в безутешные сны о шепчущей девушке Тане. Всё её билось в его голове взбесившейся крысой.