Райский сад дьявола
Шрифт:
— Петрович, не бери в голову. Сделаю как надо, не беспокойся…
— Дуся, я хочу тебя предупредить: скорее всего, за ним будет топать еще одна наружка, чужая. Его поведут из конкурирующей организации…
— Из ФСБ, что ли?
— Ну как бы! От бывшего КГБ, так скажем. Эти ребята — большие злыдни. Постарайся сразу взять их в поле зрения. Нам с тобой важно — пропасут они его до места назначения? Будь внимательна, Дуся, и очень осторожна — как никогда! Я тебя очень прошу — на тебя все мои надежды теперь…
56. Москва. Черный мародер. Гон
Может быть, как глазница для ока государева в Москве — городской прокуратуры — Новокузнецкая улица очень даже неплоха.
Поэтому Десант припарковался метрах в ста пятидесяти не доезжая проходной прокуратуры и смотрел через стекло в бинокль на воротики зеленого ампирного дома, откуда должен был появиться Мамочка.
Лембит занял такую же позицию с другой стороны от выхода, хотя биноклем не пользовался, полагаясь на свое зрение снайпера.
А Черный Мародер Костин, патрулировал улицу. Погода была соответствующая — накрапывал поганый мутный дождь, и казалось, что он прямо с неба уже падает с грязью, сильно ветрило, и утро было похоже на сумеречный вечер. Черный Мародер, прочесав несколько раз улицу, все-таки нашел удобный наблюдательный пункт — открылась пирожковая. Зашел в точку общепита, взял стакан кофейной бурды, какие-то черствые, как сухари, пироги. Наверное, позавчерашние и пригодные к употреблению только с суточными щами. Через немытую витрину достаточно хорошо просматривалась проходная прокуратуры. Мародер вяло жевал пироги, которые пекли вместе с силикатными кирпичами, и делал вид, что с интересом читает газету «Московский комсомолец». В газетной полосе он аккуратно проткнул пальцем дырку и через нее, как через прицел, рассматривал осенний безрадостный окружающий мир.
Костин не скучал. Вся предыдущая жизнь приучила его к терпеливому ожиданию. До своих неполных сорока годов он дожидался, когда ему наконец привалит счастье. Пока не дождался, но не терял надежды, что оно придет. Не то чтобы лежал на боку, как какой-нибудь Обломов, — по своему разумению, он делал все, чтобы счастье заглянуло к нему, а не проскочило по соседней улице.
Знакомые звали его Марик, поскольку своего имени, записанного в документах, он сильно стеснялся. Наречен он был революционным именем Марксэн, то есть Маркс и Энгельс в одном пакете.
Чудны дела твои, Господи! Ну как, каким образом его недостоверных родителей угораздило заклеймить ни в чем не повинного младенчика таким смехотворищем!
С детства он сильно бедовал — обычная участь безотцовской беспризорной голытьбы. Матери, пьянице и потаскухе, было не до него. Ну а про папашу и говорить нечего — никогда он его не видел, и соседка со злобой ему говорила, что он был сын полка, который прошагал походным маршем через мамкину койку в комнатушке полуподвала на Сухаревке. Мать рассказывала какие-то нелепые басни о том, что его отец был героический военный, погибший на какой-то тайной войне, и имя его нельзя упоминать. Когда Костин подрос немного, он не мог сообразить, сколько ни старался, какая могла быть война в пятьдесят седьмом году, после которой он родился, и где мог героически погибнуть отец. Из всех боевых событий, которые припоминались, был только фестиваль молодежи и студентов, который незабываемо прогремел в Москве. На эти воспоминания наводило зрелище, которое он рассматривал в зеркале, — густо-смуглая темная кожа, пунцовая губастость и жесткая мелкая курчавость. По отдельным репликам пьяной матери он понял, что когда-то ее административно высылали из Москвы за связи с иностранцами. Наверное, это была связь с каким-то геройским молодежным студентом из Африки, поклонником прогрессивных идей Маркса и Энгельса о том, что у богатых белых надо все отобрать и раздать черным революционерам.
Чернявого подростка Марксэна Костина не любила мать, не замечали соседи, ненавидели учителя и не уважали сверстники, давшие ему кличку Гуталин. Авоськины дети, небоськины подкидыши.
В долгое душное безделье летних каникул он попросил, чтобы его взяли в отряд школьников, направляющихся в подмосковный поход. Оказалось, что это поход по местам боевой славы. Они должны были разыскивать останки бойцов Великой Отечественной войны, позабытых всеми и до сих пор не захороненных державой.
Под Можайском, в «долине смерти», в лесопосадке, проросшей через вымытые дождями солдатские косточки, они находили скелеты в истлевших лоскутах амуниции, мятые каски, изржавевшие штыки, съеденное временем оружие, гранаты.
Из-за этого Костин навсегда перестал бояться покойников. Он прислушивался к разговорам взрослых, руководивших походом, и слышал какие-то ненормальные, непонятные цифры — около двух миллионов бойцов сгнили в полях сражений непохороненными, брошенными, как падаль.
И в этом походе, в который попросился он от скуки и дворового безделья и который повернул всю его жизнь, Костин вдруг осознал с недетской ясностью — человек ничего не стоит. Прах, пыль на ветру, жалкая кучка безымянных костей.
Зачем мучились? Из-за чего переживали этот ужас? За что умирали? За Родину?
Которая бросила их помирать, как собак, и не нашла времени, сил и желания хоть через десятилетия присыпать их прах горстью земли. Почему-то Родина в представлениях Костина имела облик его пьяной, всегда обиженной, недобро смотрящей маманьки. Марксэнова мать, черт бы тебя побрал! Сука старая!
Этим же летом он совершил важное открытие. В откопанном скелете — был это красноармеец или немец, не узнает уже никто и никогда, — в пугающем желтом оскале черепа увидел Марксэн Костин две золотых коронки. Он долго сидел у своего раскопа и думал, позвать ли кого-нибудь из приятелей или взрослых. Лезть в рот скелету он опасался — во-первых, противно, а во-вторых, страшновато — вдруг щелкнет зубами? Потом решил не поднимать лишнего шума. Перочинным ножом легко раздвинул зубы, и коронки вылезли из пустой десны мгновенно. Спрятал в карман и никому об этом не рассказывал.
С этого дня благородное занятие Костина приобрело новый смысл. Он был достаточно сообразительный парень, чтобы не нести в скупку эти зубы. Он ждал случая. Случай явился сам в школу и назывался зубной врач Грачия Арменакович Папазян, проводивший у них регулярную диспансеризацию. По линии стоматологии у Костина все было в порядке, по части зубов его мучил совсем другой вопрос. Он и задал его, сидя в кресле под шум визжащей бормашины:
— Грачия Арменакович, у нас с мамой осталось два золотых зуба, коронки. Скажите, пожалуйста, их можно куда-нибудь деть? Или поставить мне?
Врач засмеялся:
— Тебе еще рано ходить с фиксами! Но если хочешь, я посмотрю. Могу дать за них какие-то деньги, если они действительно золотые…
Костин принес. И получил от Папазяна состояние — целых пять рублей! Огромные деньжищи!
Выросший в Сухаревских трущобах пацан быстро сообразил вещь самоочевидную: коль скоро он переложил на свои тощие плечи обязанность мамки-отчизны, нашей замечательной родины-уродины, что по-польски означает «красота», — сохранить память о ее погибших сыновьях, то и искать эту память надо грамотно, целенаправленно. Нужно искать останки бойцов, которые унесли в прах единственно нетленную штуку — золотишко! Ведь им, павшим, брошенным и забытым, никакого урона от этого не будет. Ну не сдавать же державе их золотые зубы, последнюю ценность этих оставленных на распыл и разжев бродячим хищникам! Как в очень нравившемся Костину фильме «Без вины виноватые» правильно говорилось о матерях, бросающих своих детей, — это он хорошо понимал, сам такую имел.