Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона
Шрифт:
Если удавалось, не повредив, извлечь из книжечки сусальный листик и с величайшей аккуратностью положить его на чистый, сухой стол, тогда предстояла еще одна операция, не такая тонкая, но все же требующая чистоты и аккуратности: нужно было двумя пальцами взять грецкий орех — иногда его у нас в городе называли волошский, — по возможности красивый, спелый, нового урожая, с чистой, твердой скорлупой, и равномерно вывалять его в блюдце с молоком, после чего, подождав, пока лишнее молоко стечет, осторожно положить его на сусальный листик и закатать в него с таким расчетом, чтобы весь орех оказался покрытым золотом. Вызолоченный таким образом, слегка влажный, но восхитительно, зеркально светящийся золотой орех откладывался в сторону на чистый
И все же орех еще не готов: к нему надо прибить маленьким каленым обойным гвоздиком — теперь такие гвоздики вывелись из употребления — гарусную цветную петельку, чтобы можно было повесить его на елочную ветку. Здесь вся трудность заключается в том, чтобы не повредить позолоту, а также чтобы гвоздик не расколол орех, что случалось довольно часто, так как гвоздик следовало вбивать в самую макушку, где орех легко колется, вдруг распадаясь на две части, внутри которых под толстой скорлупой видны как бы мозговые извилины ядра. Поэтому следует очень осмотрительно выбирать место для гвоздика и забивать его еще более осмотрительно, хотя и прочно, чтобы гарусная петелька — ярко-зеленая, алая, канареечная или белоснежная, как сама русская зима, — надежно держалась и ни в коем случае не могла оторваться.
Вот тогда только целый, крепкий, звонкий, золотисто-зеркальный, с синей шляпкой обойного гвоздика в макушке и гарусной петелькой елочный орех может считаться вполне готовым.
Остается только повесить его на елку, просовывая руку в колючую мглистую чащу, опьяняющую ни с чем не сравнимым, острым запахом мерзлой хвои.
Там золотой орех таинственно светится как бы сам собой даже тогда, когда свечи уже потушены, рассеялся их парафиновый чад, только остались на елочных иголках разноцветные потеки и в комнате темно, а он все светится и светится, отражаясь в замерзшем окне, за которым во всей своей красе стоит зимняя лунная ночь, прозрачная, как лимонный леденец…
Французская борьба
Перед последним отделением как бы сам собой на арене появлялся толстый ковер, без единой складки разостланный на опилках, — магический квадрат, бубновый туз, вписанный в красный бархатный круг циркового беленого барьера с двумя звеньями, уже откинутыми в разные стороны перед небольшим, плотно задернутым занавесом, из-за которого должны были выйти борцы.
К этому часу цирк уже был наполнен снизу доверху, до самой галерки, до железного рифленого купола, а первые ряды, до сих пор пустовавшие, теперь представляли великолепное зрелище больших дамских шляп со страусовыми перьями, воздушных, как пена, боа на шеях городских красавиц, котелков, шелковых цилиндров, офицерских фуражек с цветными околышами и щегольски поднятыми на прусский манер тульями.
Меха, гетры, лаковые остроносые ботинки, узкие студенческие брюки на штрипках, трости с золотыми набалдашниками, цейсовские полевые бинокли, отражающие снаружи в своих выпуклых стеклах миниатюрную картину цирковой арены с ковром посередине, и висячие электрические фонари, шипящие вольтовой дугой между двух угольных стержней.
Шипенье вольтовой дуги еще более усиливало напряженную тишину ожидания; все глаза были прикованы к выходу на арену, к коридору между двух высоких, выбеленных мелом дощатых стен самых дорогих лож, занятых самой шикарной публикой, и повисшим вверху между ними оркестром, из-под которого из узкого прохода должны были с минуты на минуту появиться «они».
Напряжение было так велико, что даже студент-белоподкладочник, подкативший к подъезду цирка на собственном рысаке, выскочил на ходу из лакированной пролетки и, придерживая на груди накинутую на плечи николаевскую шинель с бобровым воротником, шел затаив дыхание, на цыпочках вдоль барьера, близоруко сквозь стекла золотого пенсне разыскивая свое место в первом ряду.
И вот наконец среди тишины ожидания, достигшего высшей точки, из прохода вальяжной
— Парад аллэ!
В тот же миг занавес волшебно приоткрылся и оттуда на арену под звуки грянувшего марша стали один за другим выходить борцы, раскачивая голыми локтями, согнув могучие спины, и, обойдя арену, остановились, образуя круг.
— На всемирный чемпионат французской борьбы прибыли и записались следующие борцы, — объявил Дядя Ваня, оглядел сверху донизу переполненный цирк и, как продавец, показывающий лицом свой лучший товар, стал не торопясь называть имена борцов.
Каждый из названных на свой манер раскланивался с публикой. Иной оставался стоять на месте и, скульптурно надув грудные мышцы, ограничивался лишь тем, что коротко наклонял стриженную под нуль, как у солдата, голову с изуродованными, мясистыми ушами. Иной делал шаг вперед и, подняв вверх согнутые руки, играл чудовищно напряженными бицепсами Геркулеса. Иной коротышка проворно выбегал почти на самую середину ковра и, прижав руки к груди, как-то по-восточному кланялся на все стороны и быстро возвращался на свое место. Иной стоял неподвижно, как прекрасная античная статуя, не шевелясь и даже не кланяясь, а лишь слегка повернув красивую голову со светлым ежиком волос и греческим профилем, считая, что это вполне может заменить приветствие.
Все волновало публику, все приводило в восторг.
Хотя борцы, в общем, были похожи друг на друга, как солдаты в строю, но все же каждый чем-нибудь да отличался от других: черными, густыми, закрученными вверх усами и какими-нибудь особенными эластичными наколенниками, или высокими, артистически зашнурованными ботинками — «борцовками», или алой муаровой лентой через плечо, сплошь увешанной золотыми и серебряными медалями, или особой формой бритой головы с так называемым петушиным гребнем, сросшимся на темени грубым, костяным швом такой крепости, что на нем можно было гнуть железные полосы, чем славился, например, знаменитый еврейский чемпион Грингауз, чемпион мира с лицом биндюжника, кумир Малой Арнаутской улицы, где жили главным образом мелкие ремесленники-евреи.
Как сейчас вижу неестественно бледное, почти голубое лицо Грингауза с черными клочковатыми бровями и сизыми щеками, как бы прорастающими иссиня-чернильными, вороньими перьями, его голову с костяным гребнем, кое-где смазанную йодом, его безумные, отчаянные глаза.
Дядя Ваня произносил имена, которые до сих пор волнуют меня и вызывают в воображении образы не то каких-то русских добрых молодцов, не то римских гладиаторов.
Их было множество, и все они были разные, и трудно было решить, кто из них лучше. Дамы, постоянные посетительницы французской борьбы, сходили от них с ума, не стесняясь ахали на весь цирк и бросали к их ногам кружевные платочки, надушенные духами «Лориган» фабрики Коти, перчатки или даже сумочки, из которых вываливались на ковер круглые зеркальца и пудреницы.
Дядя Ваня вызывал борцов с присоединением некоторых сочных характеристик и подробностей.
— Чемпион мира волжский богатырь Иван Заикин, бросивший на лопатки в Саратове до тех пор никем не победимого красавца из царства Польского, привислинского богатыря Пытлясинского, который с тех пор, потрясенный горем, перестал участвовать в чемпионатах и удалился в частную жизнь, открыв в Одессе гимнастическую школу для недоразвитых подростков!
— Лурих Второй, Эстляндия, красавец среднего веса, блестящий техник, обладающий силой Геркулеса и фигурой Аполлона Бельведерского.