Разговор в «Соборе»
Шрифт:
— Католический вовсе не лучше, чем Сан-Маркос, папа, — сказал Сантьяго. — Там всем заправляют попы, а я с ними не желаю иметь ничего общего. Я их ненавижу.
— Вот и попадешь в преисподнюю на веки вечные, дурак! — сказала Тете. — Почему ты ему позволяешь, папа, так разговаривать?
— Меня такое зло берет от твоих предрассудков, папа, — сказал Сантьяго.
— Это не предрассудки: мне вот совершенно безразлично, какого цвета кожи твои товарищи — белого, черного или желтого, — сказал дон Фермин. — Я хочу всего-навсего, чтобы ты учился, чтоб не терял времени даром и не слонялся без дела, как Чиспас.
— Очень мило, — сказал Чиспас. — Академик дерзит тебе, а отыгрываются на мне.
— Заниматься политикой — не значит тратить время даром, — заметил Сантьяго. — Неужели только военные имеют на это право?
— Опять он завел свою шарманку: сначала про попов, теперь про военных, — сказал Чиспас. — Отдохни, академик, надоело!
— До чего же ты точен, — сказала Аида. — Ты шел и разговаривал сам с собой, как ненормальный.
— До чего же мерзкий характер, — сказал дон Фермин. — С тобой по-хорошему, а ты все норовишь цапнуть побольней.
— А я не совсем нормальный, — сказал Сантьяго. — Не боишься со мной дело иметь?
— Да ладно, ладно, не плачь, встань с колен, — сказал дон Фермин. — Я верю, что ты сделал это ради меня. А ты не подумал, что не поможешь мне, а погубишь? Голова у тебя на плечах или что?
— Ну что ты, я от безумцев без ума, — сказала Аида. — Я еще колебалась — право изучать или психиатрию.
— Знаешь, — сказал дон Фермин, — это, пожалуй, уже слишком. Ты злоупотребляешь моим терпением. Ну-ка, живо ступай в свою комнату.
— Да-а, когда ты меня наказываешь, так карманных не даешь, а Сантьяго просто спать посылаешь, — сказала Тете. — Так нечестно.
— Знаете, — говорит Амбросио, — я вижу, никто своей жизнью
— Правда, папа, это несправедливо, — сказал Чиспас. — Лиши его карманных.
— Я очень рад, что ты все-таки выбрала юриспруденцию, — сказал Сантьяго. — А вот и Хакобо!
— Попрошу вас, милые детки, в мои разговоры с Сантьяго не встревать и советов мне не давать, — сказал дон Фермин. — Смотрите, как бы вам самим не остаться без карманных.
V
Ей выдали резиновые перчатки, халат, сказали — будешь укладчицей. Сыпались облатки, их надо было разложить по пузырькам, прикрыть ваткой. Тех, кто закрывал флаконы крышками, называли крышечницами, кто налеплял ярлычки — этикетчицами, а четырех женщин, которые складывали пузырьки в картонные коробки, — упаковщицами. Соседку ее звали Хертрудис Лама, она работала очень быстро. Начинали в восемь, кончали в шесть, с двенадцати до двух — обед. Недели за две до того, как Амалия поступила сюда, тетка ее переехала из Суркильо в Лимонсильо, и поначалу она ездила обедать к ней, но на это уходило слишком много времени, да и билеты туда-обратно — дороговато получалось. Однажды она на пятнадцать минут опоздала, и старшая ей сказала: «Думаешь, раз сам хозяин тебя велел принять, тебе все можно?» Хертрудис Лама ей посоветовала: бери еду с собой из дома, как все делают, сбережешь и время и деньги. С тех пор она стала приносить какой-нибудь сандвич, немножко фруктов, и они с Хертрудис уходили на проспект Аргентины, к акведуку: бродячие торговцы предлагали лимонад и ломтики вяленого мяса, окрестные работяги заигрывали с ними. Зарабатываю я теперь больше, думала она, работаю меньше, и подруга у меня появилась. Она, конечно, немного скучала по своей комнатке и по барышне Тете, а про этого гада, говорила она Хертрудис, и думать забыла. Амалия? говорит Сантьяго, а Амбросио ему: помните ее?
Она и месяца еще не отработала в лаборатории, как познакомилась с Тринидадом. Он тоже молол всякую чушь, но у него почему-то это выходило симпатичней, чем у других. Амалия, оставаясь одна, вспоминала все, что он нес, и начинала хохотать. Симпатичный, правда, но, кажется, у него не все дома, а? — сказала ей как-то Хертрудис, а потом: ну, чего ты так заливаешься, а потом еще: видно, он тебе нравится. Нравится, подумала Амалия, и Сантьяго спрашивает: так это Амалия была твоей женой? Амалия умерла в Пукальпе? Однажды они встретились на трамвайной остановке, наверно, он специально ее поджидал. Нахально уселся рядом — вы позволите, сударыня? — и понес, понес, затрещал без умолку, а Амалия даже не улыбнулась, хотя в душе помирала со смеху. За билет он заплатил, а когда она вышла, крикнул: до скорого, любовь моя! Он был тоненький, смуглый, совершенно шальной, волосы черные-пречерные и гладкие, славный, в общем, парень. Глаза у него были чуть вкось, и когда уж они с Амалией поближе познакомились, она ему сказала, что он на китайца похож, а он ей: а ты — белая чолита [28] , замечательные детки могут у нас получиться, а Амбросио отвечает: она самая. А потом он ее опять подкараулил и проводил до самого центра, вместе с нею пересел на автобус, и доехал до Лимонсильо, и опять заплатил за билет, а она ему: видно, денег-то куры не клюют? Тринидад позвал ее пообедать где-нибудь, но Амалия приглашения его не приняла. Нам выходить, любовь моя, вот сами и выходите, что это еще за вольности такие? Пора нам познакомиться, сказал он, и протянул ей руку: Тринидад Лопес, очень приятно, и Амалия тоже протянула ему руку: Амалия Серда, взаимно. На следующий день Тринидад подсел к ним у акведука, заговорил с Хертрудис, какая, мол, у вас жестокосердная подружка, я из-за нее ночей не сплю, а ей хоть бы что. Хертрудис ему подыграла, они мигом подружились, а потом Хертрудис сказала Амалии: ты бы приветила этого шалого, тогда и позабудешь про Амбросио, а Амалия: я и так про него забыла, а Хертрудис: да не может быть, и Сантьяго спрашивает: ты завел с ней шашни, еще когда она у нас служила? А Амалии, хоть ее и смущали вздорные разговоры Тринидада, нравился его рот, нравилось, что он себе ничего такого не позволял. А полез он к ней в первый раз, когда ехали в Лимонсильо, автобус был переполнен, их притиснуло друг к другу, тут-то она и заметила, что он трется об нее. Деваться было некуда, так что надо было делать вид, что она ничего не понимает. А Тринидад смотрел на нее очень серьезно, потом вдруг вытянул шею — и вдруг: я тебя люблю и — чмок! Ее прямо в жар бросило, вдруг кто заметит и засмеется. Зато, когда они вылезли, она ему устроила: нахал! за кого, мол, он ее принимает, опозорил перед всеми, нашел тоже место и время! Я давно такую ищу, сказал ей Тринидад, ты мне в самое сердце влезла. Я с ума покуда не сошла, отвечала Амалия, знаю, чего ваши сладкие слова стоят, вам, кобелям, только одно и нужно. Ну, дошли до ее дома, на уголку еще постояли, тут он снова ее поцеловал, ах, до чего ж ты хороша, и обнял крепко, и даже голос у него задрожал: я тебя люблю, разве ты не видишь, что со мною творится? Амалия, однако, попросила его рукам воли не давать: не позволила ни блузку расстегнуть, ни под юбку залезть. Вот, ниньо, тогда и началась у них любовь, но еще не взаправду, а серьезные дела попозже пошли.
28
Чолита — ласковое обращение к девушке.
Тринидад работал неподалеку от ее лаборатории, на текстильной фабрике; Амалии рассказал, что родом он из Пакасмайо, работал раньше в Трухильо в гараже. А про то, что он — априст, узнала она уже потом, когда гуляли они однажды по проспекту Арекипы. Гуляли и вдруг видят дом — сад там, деревья, а вокруг дома — патрули: солдаты и полиция, а Тринидад вдруг поднял левую руку и Амалии в самое ухо: Виктор Рауль, народ приветствует тебя! Она ему: ты что, совсем спятил? Это колумбийское посольство, сказал ей Тринидад, там успел спрятаться Айа де ла Торре, убежище, значит, попросил, а Одрия боится, как бы он не сбежал из страны, потому и нагнали столько полиции. Тут он засмеялся и рассказал ей, что как-то вечером они с приятелем проезжали тут, ну и нажали на клаксон, а он сыграл кусочек апристского гимна, а полиция за ними погналась и задержала их. Так Тринидад был апристом? До могилы. И в тюрьме сидел? А как же, видишь, я тебе доверяю, все тебе говорю. Рассказал он Амалии, что в АПРА вступил лет десять назад, в Трухильо, у них в мастерских все были членами АПРА, и еще он ей объяснил, что Виктор Рауль Айа де ла Торре — самый умный и понимающий во всем Перу, а АПРА — за всех бедных, за всех чоло. В Трухильо-то его и посадили первый раз: писал на стенах «Да здравствует АПРА!». А когда выпустили, на работу уже не взяли, вот он и приехал в Лиму, там партия устроила его на фабрику в квартале Витарте, а пока Бустаманте был у власти, он горой стоял за него, ходил с дружками разгонять манифестации, устроенные его противниками, затевал с ними драки и неизменно при этом бывал бит. Он был не трус, а просто хиловат для таких дел, а Амалия ему: ты же у меня слабенький, а он: зато — настоящий мужчина, а когда во второй раз забрали, ему на допросе зубы выбили, и все равно он никого не выдал. Когда же произошло выступление третьего октября и Бустаманте объявил АПРА вне закона, товарищи его уговаривали спрятаться, переждать, а он: я ничего не боюсь, я ни в чем не виноват. Так и ходил на свою фабрику до самого двадцать седьмого октября, когда Одрия устроил переворот; его и тогда спрашивали: ну, что, мол, и теперь не будешь прятаться, а он: и теперь не буду. Ну, и в начале ноября, под вечер, когда он выходил с фабрики, подошел к нему какой-то тип: вы будете Тринидад Лопес? Вас в машине ждет ваш двоюродный брат. Он припустил от него бегом, потому что у него отродясь двоюродных братьев не было, но, конечно, догнали, схватили. В префектуре добивались, чтобы он изложил террористические замыслы своей банды — какие еще замыслы? какой банды? — и чтоб сказал, кто и где издавал подпольную «Трибуну». Тут-то он и лишился двух зубов, а Амалия: каких? — а он: как — каких? — а она: у тебя ж все зубы целы, а он: это вставные, просто незаметно. Просидел он восемь месяцев — сперва в префектуре, потом в предвариловке и наконец во Фронтоне — и потерял за это время десять кило. Три месяца искал работу, а потом все-таки устроился на текстильную фабрику на проспекте Аргентины. Теперь дела у него наладились, теперь уж он был ученый. А когда его приволокли в комиссариат из-за того происшествия у колумбийского посольства, он думал — начнут раскручивать по новой, но обошлось: решили, что это он спьяну, и на следующий день выпустили. Теперь, говорил он, мне, Амалия, страшны только полицейские да бабы: у одних я в картотеке, на других, на гремучих этих змей с ядовитым жалом, я сам картотеку веду. Правда? — спросила его Амалия, а он: ну, как видишь, не уберегся — увидал тебя и опять влип, а у нас в доме никто не знал про твои дела с Амалией, —
Амалия, узнавши, что Тринидад уже два раза сидел и свободно может загреметь опять, до того перепугалась, что даже Хертрудис ничего не сказала. Вскоре, однако, выяснилось, что больше политики его интересует спорт, а в спорте — футбол, а в футболе — команда «Мунисипаль». Он таскал ее с собой на все матчи, приводил на стадион пораньше, чтоб забить местечко получше, а на игре орал так, что неделю потом сипел, если, по его мнению, гол Суаресу был засчитан неправильно. В юности он сам играл в молодежном дубле «Мунисипаля», это когда он еще в Витарте жил, а теперь сколотил на своей текстильной фабрике команду и каждую субботу устраивал встречу. Ты и футбол — единственные мои слабости, говорил он Амалии, и та готова была согласиться: он почти не пил и не похож был на такого уж бабника. Кроме футбола, уважал он бокс и кетч. Он водил ее в луна-парк и объяснял: этот вот молокосос в красном — испанец Висенте Гарсия, а болеет он за Янки не потому, что тот лучше, а потому, что он, по крайней мере, перуанец. Амалии нравился Пета — он такой был изящный и элегантный и вдруг просил рефери остановить бой и приглаживал свой растрепавшийся кок, а Быка, который норовил ткнуть противника пальцем в глаз и бил ниже пояса, она терпеть не могла. Но женщины в луна-парк почти не ходили: уж больно много всякой пьяни там собиралось, могли пристать, и мордобой там случался почище, чем на ринге. Ну, говорила ему Амалия, понаслаждался своим футболом и боксом — хватит, теперь лучше давай в кино сходим. А он ей: твое желание — закон, но все равно тянул ее в луна-парк. Он выискивал в «Кронике» объявления о кетче, твердил только про захваты и зацепы: сегодня выяснится, кто ж у нас борется под Черной Маской, если Врач победит Монгола, это будет потрясающе, как ты считаешь. Никак не считаю, отвечала ему Амалия, все будет как всегда. Но иногда ей его жалко становилось, и она говорила: ладно, пойдем сегодня в луна-парк, а уж он — на седьмом небе.
Однажды — дело было в воскресенье — они где-то ужинали после кетча, и вдруг Амалия заметила: как-то он на нее необычно смотрит. Что такое? Знаешь, говорит, не ходи сегодня к тетке, останься у меня. Она, конечно, сделала вид, что страшно оскорбилась, даже накричала на него, но он, рассказывала она Хертрудис, прилип как смола и в конце концов уломал. Пошли к нему в Миронес и там разругались чуть не насмерть. Нет, поначалу-то все было очень хорошо: он ее обнимал и целовал и говорил «любовь моя» таким голосом, словно вот-вот помрет, а потом, уже под утро, она смотрит — он весь белый стал, глаза ввалились, губы дрожат: а ну говори, сколько уж тут перебывало? Амалия ему: у меня только один и был (дура, ох, ну ты ж и дура, говорила ей по этому поводу Хертрудис Лама), шофер из того дома, где я раньше в прислугах была, а больше ко мне никто и близко не подходил, а Тринидад начал ее тогда обзывать по-всякому и говорить, что он-то с ней как с порядочной, а она вот что, а потом вмазал ей так, что она с катушек слетела. Тут в дверь постучали, вошел какой-то старик — что тут происходит? — а Тринидад и старика обложил, и тогда она поскорей натянула платье и убежала. Утром, в лаборатории, все у нее валилось из рук, еле говорила от обиды и огорчения. У мужчин свои понятия, — втолковывала ей Хертрудис, с которой она поделилась своей бедой, — кто тебя тянул за язык, надо было все отрицать, понимаешь? — отрицать. Ну, ничего, он тебя простит, утешала она ее, сам придет, а Амалия: я его ненавижу теперь, мне легче помереть, чем снова с ним лечь, но после этой ссоры, ниньо, они еще долго крутили любовь, а мы-то с ней свиделись много времени спустя и совершенно случайно, говорит Амбросио. А в тот день она, как всегда, вернулась в Лимонсильо, и от тетки еще влетело, та ее честила и распутной девкой, и уличной тварью, и не хотела верить, что Амалия переночевала у подруги, и сказала: если еще раз такое повторится, вообще можешь сюда не являться — выгоню, мол. Несколько дней она была сама не своя, и есть-то не хотелось, и на свет глядеть, и ночью не спала, а ночи эти все никак не кончались, но однажды вдруг увидела Тринидада на остановке. Он влез вместе с нею, а она на него даже и не взглянула, но когда он заговорил, ее всю так жаром и обдало. Вот дура, подумала она, ты его любишь. Он просил прощения, а она: никогда в жизни тебя не прощу, хоть ей и понравилось у него, а он: давай все забудем, любовь моя, что было, то сплыло, ну, не злись. В Лимонсильо он попробовал ее обнять, она его отпихнула, пригрозила, что полицию позовет. Ну, все-таки он ее разговорил, улестил, она смягчилась, и на том ихнем углу он со вздохом сказал: знаешь, я с той ночи пил без просыпу, Амалия, но, выходит, любовь сильней гордости, Амалия. Ну, она потихоньку от тетки собрала свои вещички, и вечером они, держась за руки, приехали в Миронес. Там Амалия увидела того старика, что стучался тогда к Тринидаду, и Тринидад ее представил: знакомьтесь, дон Атанасио, это Амалия. В ту же ночь он потребовал, чтоб она бросила работу: что ж я, безрукий какой, что ж я, не прокормлю тебя? Она будет обед варить, белье стирать, а потом за детишками смотреть. Поздравляю, — сказал ей наутро инженер Каррильо, — я скажу дону Фермину, что ты замуж выходишь. Хертрудис ее обняла и даже всплакнула: грустно, что ты уходишь, но я так за тебя рада. А как узналось, что она вышла за априста, ниньо? Тебе повезло, говорила ей Хертрудис, с ним не пропадешь, такой не обманет. Да очень просто, Амбросио: Амалия дважды приходила к нам, просила отца, чтоб заступился, помог вытащить априста из тюрьмы. Так и узналось, Амбросио.
Тринидад пылинки с нее сдувал, наглядеться не мог, а Амалия думала, что Хертрудис как в воду глядела. На футбол они больше вдвоем не ходили, на то, что получал Тринидад, особенно было не разгуляться, но в кино по во воскресеньям он ее водил. Амалия подружилась с многодетной прачкой сеньорой Росарио, жившей по соседству, — славная была женщина. Она ей помогала по хозяйству и белье складывать-увязывать, а иногда приходил к ним поболтать и дон Атанасио, лотерейщик и горький пьяница, — он все про всех всегда знал. Тринидад возвращался часам к шести, а обед уж на столе. А однажды она ему сказала: кажется, я беременна. Ага, сказал Тринидад, коготок увяз — всей птичке пропасть, хоть бы парень, никто не поверит, будто ты его мамаша, будут думать — младший брат. Эти месяцы, будет потом думать Амалия, были самыми лучшими в ее жизни. Она будет вспоминать и на какие картины они ходили, и как гуляли по центру Лимы и на пляж ездили, и то, и то, как обедали в Римаке, и как вместе с сеньорой Росарио были на празднике. Скоро мне прибавят, обещал Тринидад, тогда заживем… Странный он стал, словно бы не в себе. Амалия думала: ему даром не прошло, что его так мордовали в префектуре. Прибавки так и не было, кризис, говорили. Тринидад приходил домой мрачнее тучи, — эти суки толкуют теперь насчет забастовки. Эти суки из профсоюза, которых правительство подкармливает, которые пролезли-то наверх только потому, что выборы смухлевали, теперь толкуют насчет забастовки. Им-то ничего не будет, а он — в полиции на заметке, чуть что — его возьмут за это место: априст? агитатор? И правда началась забастовка, и на следующий же день прибежал к Амалии дон Атанасио: военный патруль прямо в воротах забрал Тринидада. Амалия с сеньорой Росарио пошли в префектуру. Туда, сюда — нет такого, не значится у них Тринидад Лопес. Одолжила у нее же денег на автобус, поехала в Мирафлорес. Подошла к дому, а звонить не решается, пусть, думает, выйдет, подожду дона Фермина. Ждала, ждала, наконец видит — идет Амбросио. Удивился, обрадовался, а как увидел, что беременна, — разъярился. Ха-ха-ха, — показывает ей на живот, — ха-ха-ха! Я не к тебе пришла, расплакалась Амалия, впусти меня. Это правда, что ты снюхалась с кем-то с текстильной фабрики, ты от него ребенка носишь? Амалия и слушать его не стала, прошла в дом. Все как раньше — сад, геранями обсажено, фонтан выложен плиткой, а там, в глубине, — ее когдатошняя комнатка, грустно стало, даже коленки затряслись. Как сквозь пелену увидела: выходит кто-то, здравствуйте, ниньо Сантьяго, привет, Амалия. Он заметно подрос, возмужал, но остался такой же хрупкий. Вот пришла вас проведать, ниньо, да что же это с вами сделалось? Он снял берет, и она увидела, что его волосы — а у него красивые были волосы, густые такие — обстрижены коротко-коротко, чуть не под ноль, и ему страшно не идет. Да вот, такой порядок, вроде обряда для тех, кто поступает в университет, только вот отрастают медленно. Тут Амалия снова пустила слезу: пусть дон Фермин, он ведь такой добрый человек и великодушный, пусть он ей поможет, муж ни в чем не виноват, а его посадили — ни за что посадили, ниньо, помогите, Господь вам воздаст. Тут появился дон Фермин: что такое? успокойся, девочка, что случилось? Ниньо Сантьяго все ему рассказал, а она все повторяла: ни в чем он не замешан, дон Фермин, никакой он не априст, он футбол любит, и тогда дон Фермин даже рассмеялся: не плачь, попробуем что-нибудь придумать. И ушел по телефону звонить, долго его не было, а Амалию прямо трясло от того, что снова оказалась в этом доме, и от того, что встретилась с Амбросио, и от того, что случилось с Тринидадом. Ну, все в порядке, сказал, выходя, дон Фермин, передай ему, чтоб сидел тихо, ни во что не совался. Она хотела поцеловать у него руку, но дон Фермин сказал: ну-ну, девочка, все на свете поправимо, кроме смерти. Повидалась она, посидела и с сеньорой Соилой и с барышней — красавица стала, глазища вот такие, оставляли ее даже обедать, — а когда прощались — на, милая, купишь что-нибудь малышу — сеньора сунула ей десятку.