Разгром. Молодая гвардия
Шрифт:
Он стоял возле двери мазанки Игната Фомина со склонившимися под окнами толстыми, окружностью в сито, подсолнухами на отдаленной от рынка окраине "Шанхая".
Долго никто не отзывался на стук, и Сережка догадывался, что его пытаются разглядеть через окно, и нарочно стал так близко к двери, чтобы его нельзя было увидеть. Наконец дверь отворилась. Игнат Фомин, не отпуская скобу двери, а другой рукой опершись о косяк, нагнув голову, — он был длинный, как червь, — с искренним любопытством смотрел на Сережку маленькими, глубоко поместившимися
— Вот спасибо, — сказал Сережка и так спокойно, словно бы ему открыли дверь именно для того, чтобы он вошел, поднырнул под опершуюся о косяк руку Игната Фомина и уже не только был в сенях, но открывал дверь в горницу, когда Игнат Фомин, не успевший даже удивиться, двинулся за ним.
— Извиняйте, гражданин, — уже в горнице сказал Сережка и покорно склонил голову перед Игнатом Фоминым, который стоял перед ним в клетчатом пиджаке, в жилете с тяжелой золоченой цепочкой на животе и в клетчатых брюках, заправленных в яловичные, начищенные ваксой сапоги, — длинный, с длинным благообразным лицом скопца, принявшим наконец удивленное и несколько даже гневающееся выражение.
— Что тебе надо? — спросил Игнат Фомин, приподняв редкие бровки, и многочисленные и разнообразные складки вокруг его глаз пришли в очень сложное движение, как бы стремясь расправиться.
— Гражданин! — неожиданно для самого себя и для Игната Фомина приняв позу члена конвента времен французской революции, с пафосом сказал Сережка. — Гражданин! Спасите раненого бойца!
Складки вокруг глаз Игната Фомина мгновенно прекратили свое движение, и глаза, направленные на Сережку, остановились, как кукольные.
— Нет, не я ранен, — сказал Сережка, поняв, что привело Игната Фомина в этакий столбняк. — Бойцы отступали, оставили раненого прямо на улице, аккурат возле рынка. Мы с ребятами увидели, и прямо к вам.
На длинном благообразном лице Игната Фомина вдруг отразились знаки многих обуревавших его страстей, и он невольно покосился на затворенную дверь в другую горницу.
— Почему же, однако, прямо ко мне? — снизив голос до шипения, спросил он, со злостью вонзив глаза свои в Сережку, и складки вокруг глаз снова пришли в нескончаемо сложное движение.
— К кому же, как не к вам, Игнат Семенович? Весь город знает, что вы у нас первый стахановец, — сказал Сережка, с необыкновенно чистыми глазами, беспощадно вонзая в Игната Фомина это отравленное копье.
— Да ты чей? — все больше теряясь и приходя во все большее удивление, спросил Игнат Фомин.
— Я сын хорошо известного вам Прохора Любезнова, тоже стахановца, — сказал Сережка с тем большей решительностью, с чем большей вероятностью он знал, что никакого Прохора Любезнова не существует на свете.
— Прохора Любезнова я не знаю. И вот что, братец мой, — придя в себя и суетливо и бестолково задвигав длинными руками, сказал Игнат Фомин, — у меня и места нет для твоего
— Довольно странно, гражданин, вы поступаете, когда всем известно, что у вас есть вторая комната, — с осуждением в голосе сказал Сережка, в упор глядя на Фомина прозрачными, детскими, дерзкими глазами.
И Фомин не успел еще сделать движения или хотя бы испустить звук, как Сережка шагом, не очень даже торопливым, подошел к двери в соседнюю горницу, отворил дверь и вошел в эту горницу.
В этой горнице с полуприкрытыми ставенками, уставленной мебелью и фикусами в кадках, чистенькой и аккуратно прибранной, сидел у стола человек в одежде мастерового, с круглыми сильными плечами, крепкой стриженой головой и лицом в темных крапинках. Он поднял голову и очень спокойно посмотрел на вошедшего Сережку.
И в то же мгновение Сережка понял, что перед ним сидит просто хороший, сильный и спокойный человек. И, поняв это, Сережка в то же мгновение дико и невероятно струсил. Да, ни одного грамма отваги не осталось в его орлином сердце. Он струсил настолько, что не мог сказать ни слова, не мог пошевельнуться, а в это время в дверях показалось крайне разъяренное и испуганное лицо Игната Фомина.
— Обожди, кум, — спокойно сказал этот сидевший у стола неизвестный человек Игнату Фомину, надвинувшемуся на Сережку. — А почему же вы не отнесли этого раненого бойца, скажем, к себе домой? — спросил он Сережку.
Сережка молчал.
— Твой отец-то тут или эвакуировался?
— Эвакуировался, — весь заливаясь краской, сказал Сережка.
— А мать?
— Мать дома.
— Що ж ты наперво до нее не пошел?
Сережка молчал.
— Хиба вона така жинка, що не примет?
Сережка с ужасным чувством в душе кивнул головой. С того момента, как игра кончилась, за словами «отец», «мать» он видел уже действительных отца и мать своих, и было мучительно стыдно говорить о них такую подлую неправду.
Но человек этот, видно, верил Сережке.
— Так, — сказал он, рассматривая Сережку. — Игнат Семёнович казав тебе правду, що вин того бойца принять не может, — сказал он раздумывая. — Но ты такого человека найдешь, що примет. То дело доброе. То ты молодец, я так тебе скажу. Поищи и найдешь. Только то дело секретное, ты к случайным людям не ходи. А коли нигде не примут, придешь до меня. А коли примут — не приходи, лучше дай мне сейчас свой адресок, чтобы я мог тебя найти при случае.
И здесь Сережке пришлось расплатиться за свое озорство самым для него обидным и огорчительным способом. Именно теперь, когда Сережке очень бы хотелось сказать этому человеку свой настоящий адрес, он вынужден был тут же на ходу придумать первый попавшийся адрес и этой своей ложью уже навсегда отрезать для себя возможность общения с этим человеком.