Размышляя о политике
Шрифт:
Незнание войны как смерти не только обессмысливает эсхатологическую метафору войны — гибель человечества в грядущей термоядерной войне, но и открывает дорогу психологической метафоре — безумие человечества в нынешних и грядущих войнах, безумие как возможное, универсальное, конечное состояние сознания человечества. Выход из негативной семиотической ситуации найден. Потерянный денотат замещен другим: война — это обозначение состояния сознания, в котором эпистемологически не делается различия между сущностью и существованием человека, а психологически это состояние сознания тяготеет к воспроизведению себя в негативных ситуациях, которые по своей природе не могут найти рационального разрешения. Мы думаем, что незнание войны как смерти оказалось решающим фактором в полной неспособности сегодняшней политической рефлексии понять и объяснить терроризм не только как не войну, но и как не политику.
Добавим, в порядке полуиронического заключения, что эпистемологическая смена угла зрения на войну фактически отменяет две классические парадигмы политической истории. Во-первых, эта смена угла зрения ставит под сомнение гегелевскую парадигму истории как реализации самосознания абсолютного духа в мыслях и действиях исторического человека, реализации, в которой нет места психическим изменениям. Во-вторых, эта смена фальсифицирует биологическую парадигму истории как процесса борьбы за выживание вида человека в постэволюционный период
Глава 6. Терроризм и психополитика
Итак, мы начинаем (а точнее, заканчиваем) наш разговор о политической философии словами: ну давайте посмотрим на это дело объективно. Вдруг оказывается (заметьте, «вдруг» значит «сегодня», «сейчас»), что окончание нашей книги можно было бы начать и со слов: теперь попробуем-ка разобраться в этом деле субъективно. В нашей политической философии первично вводимым понятием является политическая рефлексия, в отношении которой знание выступает в порядке эпистемологического дополнения. Поэтому субъективное здесь никак не противопоставлено какому-то объективному, будь то объективность науки, в которой «...экпериментально полученные факты неопровержимо доказывают, что... » (а дальше может идти, что у всех людей один и тот же геном или что глобальное потепление — это факт, а не гипотеза и т.д.), будь то объективность историографии или, наконец, объективность внешнего эффекта наших собственных психических состояний. «Субъективное» здесь, в этой главе, будет просто иным названием совершенно конкретного содержания, каковым является для нас «чистая психика», то есть содержания по преимуществу психологического. В отношении политической (да, в принципе, и всякой другой) рефлексии этим содержанием являются состояния сознания, на которых мы уже останавливались в конце нашего разговора о войне. Последние могут осознаваться данным индивидуальным сознанием в той или иной степени, но часто они вообще им не осознаются, в каковом случае они полностью выпадают из сферы политической рефлексии. Заметим, однако, что тогда не может быть и речи о каком-то «вытеснении» из сознания в подсознательное, не говоря уже о «подавлении» — увы, здесь психоаналитическая концепция никак не может быть применена, ибо о любой политической рефлексии, от повседневной до теоретической, мы можем судить, только поскольку она уже сознательно манифестирована. Тогда, наблюдая состояния сознания как своего рода психологический контекст политической рефлексии, мы можем искусственно, чуть ли не экспериментально, изолировать эти состояния и представить их в виде отдельного самостоятельного объекта философского рассмотрения. Этот объект крайне сложен в своем отношении не только к мыслительному (по Гуссерлю — логическому) содержанию политической рефлексии, но в своем отношении к социальной структуре, в рамках которой существует субъект политической рефлексии. Теперь попытаемся конкретизировать различные стороны соотношения объективности и субъективности в политической философии.
В первой главе мы говорили о субъекте политической рефлексии, что он принципиально неопределенен эпистемологически и фрагментарен как индивидуальная воля, психологически. Исходя из этих двух особенностей субъекта политической рефлексии, мы могли бы предположить, что в его этосе (то есть в обобщенном и схематизированном образе поведения и действия, в данном случае политического) степень случайности всегда будет заведомо выше, чем в изменениях и флуктуациях социальной структуры и порядка ее функционирования. Иначе говоря, степень этологической и связанной с ней психологической предсказуемости всегда будет ниже, чем степень предсказуемости социологической. Отсюда же — крайняя размытость критериев в оценках наблюдателем таких действий, слов и мыслей наблюдаемых им людей, которые, с точки зрения данного наблюдателя, подпали под категории «субъективного» и «психического». Только уже начав наблюдать чужое, другое поведение, наблюдатель может выбрать критерий из имеющихся в его распоряжении готовых оценочных шкал. Поведение может быть социально независимым или конформистским, политически целесообразным или неэффективным, но во всех этих случаях наблюдателю придется исходить из предположения, что наблюдаемый им человек знает структуру общества, в котором он живет, и хотя бы в общих чертах знает политическую ситуацию, в которой это общество сейчас находится. И, наконец, надо будет допустить, что он знает и элементарные этические нормы социального поведения хотя бы своего социума. Здесь надо особо отметить — к этому мы вернемся немного ниже, — что и наблюдатель знает по-крайней мере все, что знает наблюдаемый. Это — первое методологическое допущение. Тогда допущение о наблюдателе, что он знает и то, чего наблюдаемый не знает, будет вторым методологическим допущением. Именно знание, которое здесь приписывается наблюдателю, является для него определяющим, а не его способность сделать вывод о наблюдаемом на основании фактов внешнего поведения.
Только исходя в нашей эпистемологии «наблюдаемый — наблюдатель» из этих двух методологических допущений, мы можем отделить этос наблюдаемого от структуры его социального контекста, то есть отделить субъективное, психическое от социального в политической ситуации. В нашей политической философии политическая ситуация — единица времени и пространства, в которых наблюдается субъект политической рефлексии; иными словами, условная единица этоса. Но есть политические ситуации, в которых главным определяющим фактором оказывается психическая субъективность человека, полностью вытесняющая как этические нормы довлеющей социальной структуры, так и эпистемологическую сторону содержания политической рефлексии. Такие ситуации мы будем условно считать критическими. В них психика субъекта политической рефлексии предстает наблюдателю в наиболее чистом, так сказать, «первозданном» виде. Важнейшей чертой критической политической ситуации является прежде всего сжатость времени, в котором она складывается; именно о таких ситуациях мы в начале книги вкратце заметили, что либо они должны возникать крайне быстро, либо они могут вовсе не возникнуть. Другой важнейшей чертой критической политической ситуации является то, что она должна одновременно рефлексироваться более или менее одинаковым образом на самых разных уровнях политической рефлексии («от водопроводчика до академика», как заметил один известный советский физик, говоря о ситуации 27 февраля 1953 года). По сути дела, мы здесь наблюдаем одну и ту же рефлексию на уровнях разных социальных статутов и на всех ступенях политической иерархии. В каком- то смысле можно говорить о равнопсихичности в восприятии критических политических ситуаций.
Сейчас одно маленькое историческое отступление относительно научного мировоззрения второй половины XX века. Речь будет идти о самой обобщенной апперцепции конечных результатов науки, а не о самой науке, а точнее — об итоговых эффектах научного знания, воздействующих на политическую рефлексию. Главной особенностью научного мировоззрения второй половины XX века был феноменальный анахронизм его основных положений в применении к политике. В этих положениях никак не отразился опыт трансформаций политической рефлексии от конца Второй мировой войны до конца «холодной войны» СССР с Западом. В них полностью игнорируется психическая субъективность в восприятии и оценке политических ситуаций. Только сегодня утром вполне нормальные политики уверяли нас, что упорное нежелание правительств их стран содействовать развитию альтернативных источников электроэнергии — это чистая экономика, никакой политики. Сегодня вечером те же политики серьезно нас уверяют, что международный терроризм — это чистая политика, никакой психологии. В обоих случаях их рефлексия была анахронистической, то есть «забывшей» политический опыт, в первом случае, прошедшей ночи, а во втором случае — сегодняшнего утра. Мы думаем, что дело здесь не столько в их историческом невежестве, сколько в непонимании ими своего собственного политического языка.
Так, для более пристального рассмотрения «психической составляющей» современных политических ситуаций нам будет необходимо совершить эпистемологический сдвиг, то есть изменить направление политического философствования от основных понятий, образующих содержание политической рефлексии, к бессодержательным по определению, чисто формальным психологическим характеристикам субъектов политической рефлексии, характеристикам, от которых до сих пор мы отвлекались в нашей работе. Но сначала последний, «искоса», взгляд на две основные историцистские психологические концепции — концепцию психоанализа Зигмунда Фрейда и концепцию аналитической психологии Карла Густава Юнга. В обеих — обязательный, аксиоматически вводимый дуализм «сознательного- бессознательного». В первой концепции бессознательное — это решающий для психической жизни индивида фактор онтогенеза, фактор, действие которого начинается с рождения и кончается смертью. Во второй — бессознательное принадлежит филогенезу семьи, рода, народа, а то и человека вообще, являясь, таким образом, коллективным по определению и не кончающимся смертью данного индивида или гибелью группы, к которой он принадлежит. История в концепции Фрейда остается по существу биологической (биогенетической) эволюцией вида, от «чистого» подсознательного глубокой первобытности к научному, основанному на эксперименте знанию XIX-XX веков. История, как она понималась Юнгом, — это история экспликации подсознательного на языке символов подсознательного и, вместе с тем, история чтения этих символов и их понимания. Отсюда и различие терапевтических методов в лечении неврозов. В психоанализе главное — это выведение на уровень сознания психических травм раннего онтогенеза и «высвобождение» подавляемых инстинктивных энергий. В аналитической психологии психотерапия — это своего рода исследование истории индивидуального сознания в терминах символики бессознательного. В этом смысле аналитическая психология гиперисторична: с точки зрения Юнга, наблюдаемая в данный момент личность — это только тот, кто знает себя в своей истории и в истории вообще. А если не знает, то он не личность, а фрагмент массы, толпы, шпана. И, наконец, квази-онтологический вывод: в обеих концепциях сознательное происходит из бессознательно го. В методологии же нашего рассмотрения того, что мы называем психическим, сознательное может происходить только из сознательного. Сознательное и бессознательное (в нашей терминологии «психическое») — это два как бы параллельных ряда фактов и событий, которые могут пересекаться в точках синхронности, но ни как не связаны друг с другом причинно и генетически.
Эпистемологически последнее утверждение равноценно утверждению дуализма сознания и психики, четко противопоставленного явному или подразумеваемому естественнонаучному монизму. В нашем же случае оно будет равносильно утверждению дуализма политической рефлексии и психики субъекта, которому эта рефлексия приписывается. Тогда эпистемологическим сдвигом, с которого мы начали последнее рассуждение, явится сильное допущение о возможности обратного воздействия сознания на психику. Это воздействие положительно в том смысле, что оно не репрессирует латентные психические тенденции, но их усиливает, манифестирует, а в каких-то случаях даже генерирует. Мы называем такое воздействие «обратным», ибо его вектор направлен во времени от данного момента настоящего сознания к пока этим сознанием не осознанным психическим тенденциям, идущим от прошлого.
Эти тенденции могут проявиться в будущем того же (или другого) сознания, которое задним числом осознает их как свое прошлое, архаическое, эволюционно предшествующее настоящему времени данного сознания. Здесь заметим, время понимается только как время сознательных процессов, ибо, говоря строго методологически, сама психика не имеет своего времени, а с историческим временем она может соотноситься только через ее осознание, а в случае нашего предметного подхода — только через все ту же политическую рефлексию.
Вернемся к истории, которая, как известно, ничему никого не учит — кроме тех, позволим себе добавить, кто хочет учиться. Не будем забывать, что проект тотального руководства мышлением других людей, «успешно» осуществлявшийся в рамках тоталитарных политических режимов XX века, сам являлся производным от универсального просвещенческого проекта «перевоспитания» человека. Провалы всех тоталитарных проектов также являются исторически производными от проблематизации и последующей фальсификации трех фундаментальных идеалов эпохи Просвещения: идеала рациональности, идеала прогресса и идеала системы. Однако социологический анализ тоталитарных режимов (включая и такие квазитоталитарные, как гитлеровский и китайский) показывает сильные различия между ними в реализации и трансформации этих идеалов. Только один из них, хронологически первый, ленинско-сталинский (скорее ленинский, чем сталинский), был последовательно рационалистическим, прогрессистским и инновационным. В сравнении с ним уже гитлеровский проект выявляет множество иррациональных сбивов и архаических отступлений. Китайский проект Мао Цзэдуна — это попытка синтеза революционного новаторства и имперского политического традиционализма. Но наиболее яркий контраст являют собой камбоджийский режим Пол Пота и эфиопский режим Менгисту, которые оказались случаями полного провала в политическую архаику. Российский революционный схизмогенез 1917-1921 годов еще можно гипотетически возвести к ма совой спонтанной политической истерии кануна Первой мировой войны. Но схизмогенез периода сталинских чисток и поздней военной фазы Третьего рейха удивительным образом оказывается необъяснимым на основании схожих явлений более ранних этапов истории — таких, например, как латентная мания взаимоуничтожения, охватившая мир уже в самом начале XX века. Сейчас при взгляде из начала XXI столетия мы можем все всплески схизмогенеза теоретически выводить из гиперсимметрии во взаимоотношении этоса людей с «объективно» существовавшими социальными, политическими и политэкономическими структурами их, этих людей, общественного бытия. Но это — слишком общее объяснение, не учитывающее трех важнейших обстоятельств, без учета которых понимание нами психологической составляющей сегодняшней политической жизни и политики в целом категорически невозможно.