Разный Филдинг
Шрифт:
В "иной мир" Филдинг наведывался и раньше - в "Авторском фарсе" (1730-1733), в газете "Борец", но самой удавшейся попыткой дать "современного" Лукиана стало его "Путешествие в загробный мир и прочее". Вслед за Лукианом Филдинг показал смерть суровым разоблачителем, срывающим маски, обнажающим голую суть. У Лукиана дорога на Остров Блаженных пролегала через моря. У Филдинга путешествие совершается посуху (поэтому оно journey, а не voyage): мы остаемся на острове, в Англии, и направляемся, так сказать, в национальную преисподнюю. С постоялого двора на Уорик-Лейн (это вблизи печально известного Ньюгета) отправляется почтовая карета с семью пассажирами. Вообще карета рассчитана на шестерых, но, лукаво замечает Филдинг, дамы по сему печальному случаю обошлись без кринолинов, и поэтому втиснулся и герой-рассказчик. Точность в деталях - сообщается, кто сделал карету, кто возница, какие лошади, а еще раньше с физиологической осязаемостью изображалась эвакуация духа из мертвого тела, - все это от хорошо усвоенных уроков "фантастического реализма" Свифта и гипнотически действующего бытовизма Дефо. Духи ведут вполне земные разговоры, чувства и страхи путешественников еще здешние, не остывшие от жизни. Но тамошний Рубикон (река Коцит) перевернет значение слов "здесь" и "там", и потребуется внимание читателя: все, что будет происходить по ту сторону Коцита, станет "здесь", а наша с вами жизнь будет - "там". Филдинг этого не оговаривает, справедливо полагая, что некоторая неразбериха (на каком мы свете?) только прибавит интереса.
Внезапность, с какой наши духи перестали быть живыми, мешает им настроиться на серьезный лад, и Филдинг прибегает к своего рода ретардации: он притормаживает карету, показывая болезнь и смерть, как таковые, вне связи со скандально-легкомысленными путешественниками. В описании Города Болезней он отразил свои впечатления от Ковент-Гардена с его тавернами, борделями и кричаще одетыми девицами. Здесь процветают "модные" болезни, врачи же заняты тем, что "проводят эксперименты по очищению души от бессмертия". Здесь претерпевает танталовы муки скупец, перед которым все трепетали на земле, а теперь его могут угостить палкой - мениппея рекомендует такое обращение. Сумрачно-великолепный, как пышные официальные похороны, Дворец Смерти оказывается кладбищем грязной воинской славы, где правят свой бал великие головорезы.
Переправой через реку Коцит собственно путешествие в загробный мир кончается. Обычаи и порядки загробья - вторая часть книги.
Смысл загробного путешествия, как выясняется, состоит в том, что духи, недостойные блаженства, будут возвращены на землю, дабы в новой жизни искупить прегрешения прежней. Редко кому это удается сразу - иные путешествуют по нескольку раз. В каком качестве предстоит вторично родиться - решит жеребьевка у Колеса Фортуны. Отведав Чувствительного напитка и Умственного декокта, дух готов в обратную дорогу. Но дорог - две: дорога Величия и дорога Добродетели - нужно выбирать свою. И странное дело: невыразимо привлекательная, ровная дорога Добродетели почти пуста, а на тернистой и ухабистой дороге Величия не протолкнуться от многолюдия. Уточним, что здесь разумеется ложное величие - погоня за преходящей славой, коварной властью и непрочным богатством. Читатель знал и положительный взгляд Филдинга на величие: в том же трехтомнике перепечатана его ранняя поэма "О подлинном величии", каковое непременно включает добродетель. Но и скромный удел просто добродетельного человека, ничуть не великого, заманчив, как эта приветливая дорога. Иными словами: творить добро и жить праведно это и разумно и легко. А сколько мук претерпевают несчастные, устремляясь к миражам! Просветителю Филдингу такой выбор представляется сознательным, извращением ума и воли. Поэтому у него не было ни малейшего желания заглянуть в душу скупца Скареда, разобраться, почему тот скуп или, хотя бы, как ему живется с такой несчастной страстью: Скаред сознательно, злоумышленно скуп, для такого не жаль никакой казни.
Две дороги, то есть распутье - это древнейший символ, а выбор непременный мотив сатирико-назидательной литературы загробных хождений и видений. Интересно сравнить Филдинга с близким ему по духу и в хронологии жанра Кеведо. В "Сновидениях" Кеведо есть "Сон о преисподней" (1608), и в этом сне - тоже две дороги: узкая, тернистая тропа - и ровная, торная дорога. Так вот, первая - это стезя добродетели, и по ней, вздыхая и охая, ползут унылые личности. Зато по другой, ведущей прямо в ад, валят толпы народа и катят экипажи. У Кеведо спасение дается каторжным трудом - какая же в нем радость? У Филдинга этот путь только что не усыпан розами. Подлинно, надо быть безумцем, чтобы своротить на другую дорогу. Огромна разница между просветительским сознанием и сознанием кризисным, разуверившимся в человеке.
Здесь же, у развилки (гл. V), происходит знаменательная сцена с будущим монархом. Травимый и хулимый толпой, он говорит продолжительную речь, принятую восторженно (толпа переменчива в своих настроениях). Смысл его речи сводится к тому, что свое высокое предназначение король видит в служении общему благу. Нет сомнения, что Филдинг вполне разделяет его благородные мысли. Столь же близкую к идеальной фигуру он выведет потом в "Томе Джонсе": там это цыганский король. Но имел ли этот идеал почву под собой? Разве что не земную, как в "Путешествии". Да и тут за королем, выбравшим дорогу Добродетели, побежал министр - с намерением образумить и вернуть на дорогу Величия, и мы не узнаем, чем это кончилось. Есть в "Путешествии" еще один король (гл. XVII): он неплохо начал, но постепенно придворные партии прибрали его к рукам, и он исподличался. Похоже, что из персонажей "Путешествия" "добродетельный король" менее всех обоснован даже в сказочно-аллегорическом плане.
И наверное, исключая его одного, духи-путешественники и некоторые из встреченных по пути и особенно у врат Элизиума могли иметь земных прототипов. Первых читателей "Путешествия" этот вопрос наверняка занимал. К лорду Скареду дана сноска: "...в панегирических пассажах этого сочинения всегда разумеется некое определенное лицо, в сатирических же ничего личного нет". Рассказчик явно лукавит: "панегирических пассажей" в этом от начала до конца сатирическом сочинении всего два-три. Филдинг просто-напросто интригует нас. Но некоторых действующих лиц читатель, несомненно, узнавал. Да и как не узнать в "комичном субъекте", суетящемся у Колеса Фортуны, драматурга и актера Колли Сиббера, многострадальную жертву сатирических нападок Филдинга? И все же наличие реальных прототипов не главное в сатире: пройдет время - они забудутся. Важнее задаться другим вопросом: зачем написано это произведение? Какие мысли волновали автора? И кому он доверил высказать их?
Здраво рассуждая, он должен был доверить их рассказчику, умершему от "душевной лихорадки". О нем известно мало. Скорее всего, он из числа "чердачных поэтов", что перебивались случайными работами и кончали в безвестности. Ничто не мешало Филдингу скрыться за этой "маской" - и потому, что самоуничижительные характеристики в традициях мениппеи, и потому, что кто-кто, а Филдинг знал цену куску хлеба на Граб-стрит. У рассказчика, в свою очередь, своя "маска": он - "зритель", он добросовестно описывает все, что видит, воздерживаясь, как правило, от комментариев (в этом его отличие от "цензора нравов" в эссеистике Стиля и Аддисона, как и в эссеистике самого Филдинга). Это вполне закономерно: поза судьи неуместна в присутствии Миноса. Поскольку внешне рассказчик ничем себя не проявил, послушаем его отчет адскому судье: "Я признался, что в молодые годы отдал щедрую дань вину и женщинам, но ни единой живой душе не учинил вреда и от добрых дел не бегал, и пусть в том мало добродетели, но никому не отказывался помочь и дорожил друзьями". В этих словах обычно видят признание Филдинга в собственных молодых прегрешениях. Может, и так, но важнее, что похожие признания делались и прежде и позже. Вот, например, в фарсе "Совратители, или Разоблаченный иезуит" (1732) старый греховодник говорит: "...какие у меня грехи - разве те, что у всякого честного человека. Правда, в двадцать пять лет я питал слабость к прекрасному полу, а в сорок не мог устоять перед бутылкой, зато я всегда делал столько добра людям, сколько мог, а это главное". И много лет спустя, в "Томе Джонсе", в защиту нагрешившего героя будут сказаны такие слова: "...это недостатки юношеской несдержанности... они в нем щедро искупаются благороднейшим, отзывчивым и полным любви сердцем". Замечено, что некоторые мысли сопровождали Филдинга на протяжении всей его жизни - он постоянно возвращался к ним, словно испытывая их в новых обстоятельствах, примеряя на новых героев, и не сказать, чтобы они оставались неизменными. Здесь, например, высказывая суждение о добродетельном человеке, Филдинг обнаруживает весьма широкий взгляд на вещи: человеку с "добрым сердцем" позволительно заблуждаться. Однако в социальных трактатах конца 1740-х годов и в "Дневнике" его взгляды посуровеют, и "золотое сердце" вкупе с сомнительной моралью (полковник Джеймс в "Амелии", 1751) заслужит у него лишь ироническое отношение. А пока его оптимизм питает вера в то, что доброжелательство, открытость и, главное, добрые дела делают человека добродетельным.
Я не случайно выделил добрые дела, поскольку они-то и спасли еще одного паломника, поджидающего у врат, в котором при желании также можно видеть alter ego Филдинга. Это драматург, самонадеянно уповающий на свои сочинения, которые-де "принесли немалую пользу, славя добродетель и карая порок". Вспомним, что за плечами автора "Путешествия" десятилетие активной работы в драматургии, действенную силу которой удостоверил сам парламент, введя закон о театральной цензуре, и Филдинг мог без ложной скромности напомнить о своих заслугах. Однако доступ в Элизиум драматург получает за то, что в трудную минуту выручил друга. Не слышим ли мы здесь нотку разочарования в тех самых заслугах, которыми не грех и погордиться? Мог ли Филдинг вместе со своим героем всерьез рассчитывать на исправительную силу писательского слова? Взять хоть пресловутый закон о театральной цензуре: против него в палате лордов Ф. Честерфилд сказал одну из лучших своих речей - и что же? Закон все равно прошел. Так не впору ли усомниться в пользе сочинений, славящих добродетель? Много ли преуспели в исправлении нравов Стиль и Аддисон? Ведь Филдинг бил по тем же мишеням, что и они - за тридцать лет до него. Между тем добродетельный поступок, доброе дело, конечно, весомее самых правильных слов. И не отмени Минос свое первоначальное решение: первый же, кому пошли на пользу сочинения нашего драматурга, проведет его с собой в Элизиум, может, пришлось бы ему вечность томиться у этих врат. Однажды похожая ситуация имела место, и Филдинг, превосходно знавший древнюю литературу, мог вспомнить из Плутарховой биографии стратега Никия (XXIX): когда афиняне попали в плен к сицилийцам, их спасало от смерти знание хотя бы нескольких строк из трагедии Еврипида. Интересно, на какие мысли могла бы навести его такая параллель? Во всяком случае, было бы о чем поговорить с Еврипидом.
Но потолковать с ним не удастся: Еврипида нет среди литераторов, табором ходящих по Элизиуму. Зато есть Шекспир. При его появлении иронический тон, выдержанный в продолжение всего путешествия, сменяется на благоговейно-почтительный. Это очень дорогое имя. Наряду с Природой, которую Филдинг поминает на каждом шагу, Шекспир его постоянный - и куда более конкретный - творческий стимул. Известна его последовательная борьба за подлинного Шекспира - против сценических переделок и изданий, приготовленных руками редакторов-"педантов". Здесь эти смехотворные покушения на поэзию высмеивает сам Шекспир.
Встречей с Юлианом Отступником открывается третья часть "Путешествия", самая большая - семнадцать глав. Девятнадцать раз горемычный император перевоплощается на наших глазах (да еще о трех воплощениях не рассказано), а завершает сатиру "вставная новелла" об Анне Болейн. Юлиан клятвопреступник, его душе было суждено мыкаться по свету тысячу лет. В этот срок и совершаются все его превращения: он начал рабом в конце IV в., а кончил учителем танцев в середине XIV в.
Переводчик "Путешествия" сталкивается с трудностями, всякий раз по-разному понимая слово "character", которым пестрит этот текст: это и совокупность душевных качеств ("характер"), и отдельное качество ("черта"), и общественное положение героя ("роль", "персонаж"), и внешний облик. Если включиться в игру и помнить, что Юлиан, претерпевая длинный ряд перевоплощений, выступает в разных ролях, то нужно признать, что этот император - характерный актер (среди императоров, мы знаем, были и актеры): в его обширном репертуаре немало выразительных ролей, да и маловыразительные персонажи уж какой-нибудь характерной чертой отмечены. И сыграны эти роли по-разному: в одной исполнитель убедителен, в другой - меньше, а третью вовсе скомкал. Как всякий актер, Юлиан не знает, кого он будет играть в очередной раз: как все, он тянет жребий и объявляется всегда в неожиданном качестве. Всего три роли отвечают его амплуа: генерал, король, государственный муж. Что можно сказать в пользу такой "театрализации" земных мытарств провинившегося императора? Прежде всего: почему Юлиан? Я не сомневаюсь в том, что вслед за А. Шефтсбери (и предвосхищая, например, А. Герцена) Филдинг видел в Юлиане просвещенного монарха и трагического героя. Однако такому Юлиану нечего делать в его загробной пикареске, и он является нам в плутовских масках, поскольку в расхожем представлении Юлиан был лицемер и притворщик, в одночасье перешедший в язычество. Одним словом, лицедей. А лицедейством был пронизан "век": именно в это время отмечается чрезвычайное оживление метафоры "Жизнь - это Театр" ("Весь мир лицедействует"). Всю первую половину века моралисты тревожно отмечали растущую моду на маскарады. Напомню, что первой публикацией Филдинга была поэма "Маскарад" (1728), а первой поставленной пьесой - "Любовь под разными масками". Тема маскарада возникает позже в романах "Том Джонс" и "Амелия". Всюду были маски. Романы и поэмы выходили анонимно (это маска!), на титуле в лучшем случае выставлялась фамилия издателя. Фигура подставного издателя обычная черта тогдашнего романа. Или памфлеты и выступления в периодических изданиях, публицистика - там сплошь псевдонимы. Несколько псевдонимов было и у Филдинга. Лицемерие (то есть лицедейство по убеждению) вещало с церковных кафедр, и то же в политике: отменным актером был Уолпол, умевший увлечь, зажечь, заговорить палату - и провести нужный билль. Тасовка мест и должностей, производимая им что это, как не перераспределение "ролей"? Все было так непрочно! Судьба самого Филдинга свидетельствует об этом красноречиво: после десяти лет в "роли" драматурга жизнь его, с какой стороны ни посмотреть, была неустроенной. Еще одна метафора была тогда в большом ходу: "Жизнь - игра судьбы". Игра судьбы и театр - это близко. Собственную эпитафию Дж. Гея "Все в свете есть игра, жизнь самая ничто..." (пер. H. M. Карамзина) можно понимать и так, и так. Капризный нрав Фортуны, вздорно раздающей счастливые и несчастливые билеты, был всем известен. Как раньше маскарад, так здесь лотерея стала знамением всевластия этой "царицы всего суетного" (Шефтсбери). Мода на лотереи и распространение азартных игр также приобрели характер национального заболевания. О превратностях судьбы не давали забыть события не столь давнего прошлого (Республика, Реставрация), регулярно освежаемые в памяти Стюартами, приходившими из Франции. Совсем свежим в памяти был крах Кампании Южных морей в 1720 г., от которого иные из пострадавших не могли оправиться еще и в 1730-е годы. Превратности судьбы ("и прочее" из полного названия "Путешествия") - это ведь о Юлиане, о каждой его роли - и о всех вместе.