Рецидив жизни
Шрифт:
Процедура обычная: вдоль длинного коридора, по ту сторону решеток, выстраиваются охранники в ОЗК и противогазах, с автоматами наготове. Через каждых пятерых автоматчиков стоит солдат с огнеметом. Не знаю, чего они боятся. Неужели они и правда думают, что живые трупы способны устроить бунт или создать профсоюз и требовать улучшения условий труда и содержания?!
Мы вереницей тянемся по этому коридору и выходим во двор.
Там весна. Я знаю, что сейчас должна быть весна, но я не различаю ее цвета, не слышу ее звуков, не чувствую ее запахов. Все одинаково серо — и земля, и снег,
Когда мы выходим из камеры, та девушка жмется ко мне и даже берет меня за руку, чтобы не отбиться. Она так и идет рядом до самого автозака, в который нас загружают.
Вдоль коридора и дороги, по периметру огрождения, в кузове автозака — везде насыпана хлорка. Во всяком случае, можно предположить, что это хлорка, судя по бочкам и ящикам с надписью «Хлор», стоящим чуть ли не на каждом шагу.
Езда в автозаке — испытание, потому что приходится сидеть, а когда сидишь, напряженные мышцы уже через пять минут костенеют и их стягивает такая судорога, что могут просто не выдержать и лопнуть связки. Боли-то нет, ее не чувствуешь, а вот встать потом вряд ли сможешь. А не сможешь встать — тебе конец, потому что солдаты разбираться не будут, у них нет ни времени, ни желания возиться с обездвиженным трупом. А вот патронов они, кажется, не считают. Поэтому в битком набитом автозаке все время нужно привставать и постоянно разминать мышцы, не позволяя им чрезмерно долго сокращаться.
Девчонка опускается на деревянную скамейку рядом со мной. Я объясняю ей, что нужно постоянно следить за спиной и ногами, чтобы на выгрузке не получить пулю в лоб.
Машина трогается.
— Как тебя зовут? — спрашиваю я.
— Аня, — отвечает она. — Звали.
— Как ты умерла?
— Наглоталась таблеток.
— Зачем?
Она пожимает плечами, отворачивается.
Действительно, глупый вопрос. Отчего двадцатилетняя девчонка может наглотаться таблеток? От несчастной любви, конечно.
Вот так…
Хотела девочка умереть, забыть, не знать и не думать…
А ей — лагерь, автозак и вечную память. Каково теперь девочке?..
Каждые три–четыре минуты я встаю и заставляю вставать и разминать мышцы ее. Она, конечно, подавлена своим новым состоянием, новыми ощущениями и необходимостями.
— Откуда ты знаешь язык жестов? — спрашиваю я ее.
— Я педагог. Учила глухонемых детей. А ты?
— А у меня мать глухонемая.
Скамейка под нами подпрыгивает на ухабе так, что мы подлетаем к потолку.
Я замечаю, как сидящий напротив старик, освобождавший Анну из мешка, ударяется рукой о скамью, едва не завалившись на пол.
Серый ноготь на его пальце заламывается от удара и сползает на сторону, но старик ничего не замечает. А заметив, через минуту, он отрывает ноготь от пальца и рассматривает его, близко поднося к подслеповатым глазам. Потом теряет интерес и роняет ноготь на пол.
Анна трясет меня за плечо.
— А ты давно здесь? — спрашивает она, когда я поворачиваюсь.
— Давно. Я умер в декабре. Какой сейчас месяц?
— Март.
— Что слышно там, у живых?
Она пожимает плечами.
— Что говорят про мертвых? — пытаю я.
— Разное. Одни предлагают кремацию, другие требуют равных прав.
— Ничего не изменилось, — киваю я.
— Отчего ты умер? — спрашивает она.
Вместо ответа я расстегиваю рубаху, показываю ей ножевое ранение под сердцем.
— Кто тебя так? — участливо жестикулирует она.
— Муж любовницы.
Анна понимающе кивает.
Да что она может понимать, пигалица!..
Мы приехали. Автозак, дернувшись, останавливается. Через несколько минут солдат в ОЗК, но без противогаза, открывает дверь, морщится, зажимая нос, и подносит к губам мегафон.
— Ваваливайтесь, тухлятина! — командует он.
Мертвецы поднимаются, с трудом выпрямляясь, на скрюченных ногах медленно двигаются к выходу.
Выпрыгивая, трупы валятся в слякотное месиво из полурастаявшего снега, грязи и хлорки.
Я иду первым, выпрыгиваю. Поднявшись из грязи, протягиваю руки навстречу Анне.
— Ух ты бля! — орет в мегафон прапорщик. — Да ты джентельмен, тухляк!
Я, прижимая к себе, осторожно спускаю девушку вниз, ставлю на полусогнутые ноги.
Стоящие по сторонам солдаты в полушубках и шапках, с автоматами в руках, смеются шутке своего командира. Я не слышу их смеха и реплик, но по лицам вижу, что им весело.
— Ты, поди, и поебываешь ее ночами, а? — не унимается прапор. — Правильно, правильно, чтоб черви в мандешнице не завелись!
Солдаты ломаются в приступе смеха.
Я отвожу Анну в сторону, туда, где привычной цепочкой выстраиваются остальные.
— Спасибо, — жестикулирует она. — Как тебя зовут?
— Сергей.
— Э-э! — кричит нам прапорщик. — Вы чего размахались ластами, бля?!
— Ни хуя себе! — слышу я возглас со стороны оцепления. — Прямо как в телевизоре! Это они, типа, общаются, товарищ прапорщик. Сурдоперевод, типа.
Прапор смотрит на нас недоверчиво и с недоумением.
Двое остаются сидеть на скамье в автозаке. Я-то знаю, что они прозевали свои ноги, не сдавили вовремя мышцы, и теперь мясо, сжавшись в тугой комок, разрывает вязкие подгнившие сухожилия, а может быть, и дробит кости. Оба неудачника вернулись с того света с большой задержкой, что видно по оплывшим бесформенным лицам и гнилостным пятнам на коже.
Наверное, в их прошлом был только разовый прием иммунорма, так что накопления нужного количества необходимого вещества не произошло. Чем меньше был прижизненный прием препарата, тем медленнее происходит реанимация и тем хуже консервация тела.
Прапорщик тоже понимает, в чем дело, и лицо его оживляется радостной улыбкой — развлечение взводу гарантировано. Он делает знак солдатам. Двое из них надевают противогазы и резиновые перчатки. Забросив автоматы за спину, они запрыгивают в автозак и одного за другим бросают скрюченных мертвецов в грязь. После того, как бойцы выпрыгивают следом, прапорщик о чем-то совещается с ними, а с губ его не сходит при этом беглая и скользкая улыбка.