Река на север
Шрифт:
— Вот, смотри, — артритные пальцы легли поверх фотографий.
Отвлекся и увидел.
— Это он. Не спрашивайте, какое у него звание, все равно не знаю. Проштрафился перед самым главным начальником. Не помню, перед кем уж, но проштрафился, поэтому и оказался здесь, в безвестности.
Военный в звании капитана. Фото было сделано после сорок третьего, потому что у военного на плечах блестели погоны. Широкие скулы и светлые пристальные глаза.
— Почему вы раньше ничего не говорили? — спросил он.
С этим человеком было трудно разговаривать. Он вспомнил окончательно. Старик, до последних дней сохранивший прямую спину и бодрую молчаливую походку. Из всех наград носил одну — французский крест за Парижа.
— Трубка не любит болтунов, — говорил он,
Два слона и три секвойи в придачу. Курительная трубка — единственная ценность старого разведчика. Зауважал Иванова после того, как он его раскусил. Вместо старости от него пахло дорогим табаком. На быстрое откровение он не удосужился до самой смерти, не подозревая, что его сосед просто начитался Сименона и о трубке спросил наобум. Но оказалось, что трубка действительно подарена ему великим детективщиком. Это выяснилось из бумаг. Франция стала его второй родиной. Там он скрывался от всех, кого он интересовал. Но кого не опьянила победа? И он сделал ошибку, вернувшись.
— Он с меня слово взял. Это я для тебя нарушила. — Старушка снова улыбнулась. Пушок на ее голове встрепенулся свежим порывом воздуха из форточки. На прошлой неделе она просила его снять шторы. Он забыл. Намеренно.
— Спасибо, — ответил он.
Ему было совестно.
— Ничего, ничего. — Она стояла, как истукан, забывший, что надо делать. Показала свои искусственные зубы. Лицо озарилось улыбкой. — Ведь я ему завидую, — произнесла она вдруг так же, как минуту назад о нерадивых внуках, — заговорщически и вполне осознавая происходящее.
— В чем? — спросил он и тут же устыдился вопроса.
— Легкой смерти, — ответила она, — во сне...
Ее интересовало то, что когда-нибудь заинтересует и его.
— А... — протянул он.
Завидовать действительно было чему.
— Я тебе так скажу. — Она доверительно потянулась к нему, как, наверное, всю жизнь тянулась к внукам. — Он ведь никому ничего не рассказывал. Даже сыну...
— А где же сын? — спросил он.
— Не знаю, — простодушно ответила она. — Пропал. Я хочу взять грех на душу...
Он испугался за нее и чуть не спросил: "Зачем?"
— Я тебе дам его архив. Я думаю, тебе бы он согласился... Может, вы что-нибудь себе подберете для работ. Жалко сжигать.
— Спасибо, — сказал он и покосился на дверь — старик явно не возражал.
Он поднялся. Она проводила следом, швыркая тапочками по пыльным дорожкам. По прежнему аппетитно пахло клериканским борщом. Иванов почувствовал, как от голода у него свело желудок.
— Ну вы там... — сказала она, придерживая дверь.
— Да... — отозвался он вежливо.
— Ну вы там... — сказала она.
— Да... — сказал он.
— Вы там сами посмотрите...
— Да, — сказал он, — посмотрю.
VIII.
— Ты давно видела... — чуть не сказал: "сына?" — Диму?
Ночь провел за столом (Саския спала в соседней комнате, к рассвету машины почти стихли и с реки потянуло влагой), записи начинались сороковым годом и относились к периоду разведшколы, Берлин и Мангейм, служба в канцелярии военного министерства. От фронта спасала безупречная характеристика. С сорок четвертого — на нелегальном положении. Можно было только догадаться, что провала избежал чисто случайно. Не обозленный, но уверенный в жизни человек. Сохранить себя потомкам, кто об этом не мечтает? Тридцать лет трудился на благо родины. Тоже решил, что знает истину. Оказывается, еще в тридцать втором мог уничтожить того, кто начал великую бойню в Европе. Не разрешили. Дали взойти тесту, чтобы испечь из него свой пирог. Бедный разведчик даже объявил что-то вроде забастовки — молчал пять месяцев, а девять жил на Монмарте.
У себя написал всего лишь четыре строки и изменил три, но это стоило начатой главы, и он был опустошен и одновременно неудовлетворен, хотя такой ясности в себе давно не испытывал — ведь даже романы, которые ты пишешь, не принадлежат тебе, а забываешь ты их быстрее, чем они печатаются.
— Ты давно видела...
Баржа-ресторан плавно маневрировала, чтобы пристать к правому высокому берегу. Стаканы на столе мелодично позванивали.
Изюминка-Ю отвернулась, покусывая губы:
— Ты, наверное, думаешь... — начала она, и он решил, что она готова заплакать.
Потом капитан-разведчик слишком близко подобрался к верхушке, чтобы ему поверили. В конце концов, похоже, ему устроили провал, которого он не мог не избежать. "Жаль, что он ничего не писал", — думал Иванов. Дневники, написанные уже позже, были оправданием собственной неловкости.
— Думаю... — машинально согласился он и посмотрел: август — улицы вдоль канала казались пустынными; каштаны, обожженные солнцем; тротуары, усыпанные кусками штукатурки; последнее усилие Мэрии — косметический ремонт — выказывал на выщербленной дороге асфальтированные проплешины. "Развалины есть признак кислорода и времени". Не Томасу и не Венцелову [33] . "Я старый человек, я не философ" [34] — и это в двадцать четыре года. Собор Святого Иоанна в Нью-Йорке. После стихов в воздухе осталась рифмующаяся с ними тишина. "Если человеческая удовлетворенность связана с цивилизацией, — с холодком в спине подумал Иванов, — то вот, он лист, я его роняю, и ничего — жди-не жди..." Капитан-разведчик тоже, наверное, думал о жизни в Берлине, когда там бомбили. Последней его операцией была информация об Альпийском вале, который оказался великой мистификацией. Отряхнулся от собственных мыслей — к чему отпираться, механистичность и так лежала на всем в девяноста девяти случаях. Капитан-разведчик знал об этом. Он писал, что если отречься от эмоций как от ограничений на восприятие, то жить можно при любом строе. Это не мешает. Было о чем задуматься. Но вот то, за чем они вчера ходили, находилось у него в квартире и мешало их разговору — ему точно так же, как и ей; и все, что было связано с этим — тоже.
33
Открытка не из города К. — не И.Бродский.
34
Слова И. Бродского.
— Мне страшно неудобно, — произнесла она, — если тебе неприятно... если мне неприятно... если нам неприятно...
Треугольно-овальные очки и остро вырезанные ноздри сегодня придавали ей независимо-хищный вид, выверенный перед зеркалом.
— Сними... — попросил он.
Ее лицо против воли стало распадаться для него на отдельные фрагменты, и он увидел: что оно дьявольски симметрично, но левая бровь требовала мастерской руки для гротеска абсурдной естественности, правая — спокойного течения событий в плане тайных желаний; на указательном пальце, где должно быть обручальное кольцо, алела крохотная ранка. Теперь он в любом проявлении видел подтверждение себя, своих мыслей. И конечно, об этом знал. Если копнуть глубже, то получится, что нет таких вещей, которые не определены в закономерности — еще одно подтверждение, но только не конечной истины. Простоватость — не закономерность принципов, а следствие причины. Лицо у капитана-разведчика на фотографиях было простым, как у большинства европейцев, но вначале он был фаталистом, а к концу войны — сломанным человеком. Не то чтобы он разуверился, а просто устал.
Она, чуть кривовато улыбаясь, словно делая одолжение, сняла очки и положила перед собой. В темных стеклах, как на миниатюре, отразился проплывающий берег — слишком идеальный, без подробностей — как их жизнь, выверенная под чьей-то рукой.
— Мы все куда-то торопимся. Солнце взошло, а уже ждем, когда оно закатится. — Ее лицо стало неопределенным, как лунный свет, без посещаемой мысли, словно сквозь безмятежность проступали иные грани, и он с нетерпением ловил их — словно знакомые черты той, другой, — чтобы только понять, чего он сам хочет.