Река на север
Шрифт:
Не выдавая чувств (апатический синдром? тайком улыбался в предвкушении работы), рассматривал выцветшие лимонные обои (не путайте с лимоновской "Лимонкой"). Ремонт, к которому готовился пятый год. "Бедные греки! Бедный я!" Гд. оказалась бы весьма кстати. Не многие обладали ее талантом расхолаживать тело и душу. Заводить любовников, искусно храня все в тайне. Давно не ревнует. Но испытать жалость к себе — нет хуже наказания. Сравнивать себя с Киром Ксенофонта из Анабазиса? — слишком далекая параллель.
— Поеду в Северный Брабанд, — ответил вяло, как оглушенный, и подмигнул зеркалу, откуда на него глянуло незнакомое бородатое лицо. Вряд ли и она могла узнать его таким. Углы рта трагически опустились вниз, под глазами набухли мешки.
Созвучно пробанду [12] . Пусть догадывается. Спросить не хватит гордости. В худшем случае оставит упрек на утро.
Огромный торжественный зал, который он выигрывал два раза подряд. Топос [13] . И слепая курица раз в жизни находит зерно. Два года славы. В одном из которых —
12
Лицо, с которого начинается родословная.
13
Место-пространство.
Там, в крохотном переполненном зале, с сердцебиением, как у колибри, он восемь лет назад увидел золотоочкового Бродского, читающего "Лагуну". До сих пор помнил: "И восходит в свой номер на борт по трапу... постоялец, несущий в кармане граппу, совершенно никто... человек в плаще, потерявший память, отчизну, сына, по горбу его плачет в лесах осина, если кто-то плачет о нем вообще..." И ему приходилось, стоя на цыпочках, тянуться над чьим-то плечом, благо, долговязый Пьер, тесня соседа, освободил ему на мгновение пространство. А Бродский, закинув ногу на ногу, из той книжки, что стояла и у него в библиотеке, и, не глядя в зал: "Там, за нигде, за его пределом... — черным, бесцветным, возможно, белым — есть какая-то вещь, предмет... Может быть, тело. В эпоху тренья... скорость света есть скорость тренья; даже тогда, когда света нет". И прежде чем он закончил и сунул сигарету в рот, какие-то худосочные верткие студенты числом не менее полусотни окончательно вытеснили их в коридор, и Пьер, пожалев его, пообещал: "Мы его завтра еще раз увидим...", и они ушли и больше его не видели.
— Моя работа... — начал он как всегда спонтанно от развилки мыслей и воспоминаний.
— Никому никогда просто так не помогали! — выкрикнула в сердцах. Заходясь от волнения, чаще теряла тапочки, чем находила нужный эпитет. Искала в темных углах, близоруко морщась. — Дурак! — расплескала осторожность. — Круглый, неповторимый... Боже! — Летом у нее всегда было плохое настроение из-за неизбежного сидения в бензиновом городе.
Побежала, косолапо ставя толстоватые ноги в растрепанных тапочках (помнится, купил на день рождения бог весть в каком году), — накрывать, кормить, жарить, парить. Нет, вначале, наверное, убирать, смахивать пыль, выпроваживать забредших пауков, настигать пробегающих тараканов — страсть бабушкиных корней до самого гроба. Русский кальвинизм. Ненависть к себе она превратила в целое искусство изводить мужа. Смиренная покорность, перекованная на звездно-полосатость. Копить деньги на автомобиль; прячась в туалете, любовно пересчитывать их и однажды выдать себя в постели откровением — не его стезя — не потому, что давно не было повода, а потому, что не желал этого сознательно. Не создавать прецедентов слабости, а лишь имитировать — для равновесия семейного очага — преднамеренно в силу того, что жена, кроме как о собаках, аджилити ("Чем больше я наблюдаю мужчин, тем больше мне нравятся собаки" — эти ее слова он хорошо помнил. Собачий психоаналитик!) и о тряпках, ни о чем не говорит. Мужская любовь-терпение. Самодовольно ухмыляться в темноте после плотского удовлетворения — фига в кармане, и тихо ненавидеть? Есть от чего устать. С возрастом у нее пропало желание искать утешения в его ласках.
Вспомнил пьяные, со слезой, покаяния Губаря в те редкие моменты, когда он оказывался свободным от тайного посещения по роду занятий какого-нибудь очередного притона:
— Зачем я женился? Зачем, скажи?! Как я ее... как я ее!..
Единственный, кто действительно не боялся Королевы. Страстная любовь еще со школьных лет. Чем все кончилось?! Две рюмки коньяка делали из него ребенка — удачный момент признания, за который ты сам не отвечаешь. Его решимости поплакаться хватало ровно на пять минут, пока она заваривала чай, ибо в ее присутствии он всегда становился железным Губарем. Юношеская влюбленность не проходит даром. Часть души его со временем огрубела. Его ремесло — там не покраснев, сделать многозначительный акцент, здесь передернуть самую малость или не досказать — так что оппонент выглядел не совсем умным, — таким он всегда представал перед всеми, кто видел его на телевизионном экране. Вещать в одну сторону — это ведь тоже непросто, это делает человека исключением из правил, почти роботом или богом — пусть даже не без помощи кого-то — бесспорное искусство.
— Ты же был счастлив... — напомнил Иванов, будто сам знал секрет семейного единодушия.
— Вот именно что был! — Отчаявшись понять, он чуть не клюнул носом в тарелку. — Я... я-я-я... от нее всегда, всегда зависел!
— Завтра, когда ты проспишься, все переменится, поверь... — произнес он тогда.
Может быть, он сам его по-дружески обманывал. Такое ощущение, что ты понимаешь немного больше, чем твой друг, но все равно даешь глупые советы. Скверное ощущение. Всегда приятно быть умным — лишь бы у тебя хватило веры и сил для этого. На самом деле, пожалуй, только один он знал тайну Губаря: Королева — вот кто стоял за его широкой спиной, даже когда он так красиво и умно изъяснялся на экране, даже когда хаживал с большими людьми по тропинкам какой-нибудь госдачи и схватывался с каким-нибудь крикуном национал-ортодоксом в студии. Он это умел, может быть, даже иногда любил. Научился. Он не стал гением, но там, где ступал, порой в воздухе возникали вихри. Это уже значило кое-что, но не стало его второй натурой, и Королева постепенно слепила из него то, чем он не желал быть, что стало для него противоестественным, даже последним штрихом — отстраненно рассуждая о смерти, — в конце концов она всего лишь удостоверилась в собственной почти циничной прозорливости ставить на нужных людей или делать такими людей. Иванов знал, что это никогда не спасает от одиночества в пустой квартире.
Насколько помнит, этот самый халат... царя Гороха...
Немой упрек неспособности... Не лучше ли зарабатывать хлеб мозолями, а не головой? Стало модным класть свои жалкие гроши под еще более жалкие проценты в банк.
— Подумай наконец! — крикнула из кухни.
С годами ей стало изменять чувство юмора. Литературные болтушки больше не интересовали. Мэтрство прозаиков и высокомерие поэтесс раздражало. Выставки художников казались чрезмерно нервными и суетливыми. Последние два года — приобщение к чужому языку, который понимаешь, но не чувствуешь, — сделали его в этой стране чужим и лишним.
— Все твой вселенский патриотизм! — Сверкнула глазами. — Нищие никому не нужны. Даже такие, как ты!
"Вай-вай-вай!" — воскликнул про себя. Судьба всегда выбирает только то, что есть под рукой, шансы обеих сторон не так уж велики.
Робко и с намеком на примирение жаловался кухонному косяку — не удалось, не поняла, метала молнии, сверкая желтыми коронками. Себе успел поставить новомодный кристалайн — "корявый зуб поддерживает пломба". Не терпел железа во рту. "Лучше уже не будет..." — обреченно решил, глядя на нее. Можно подумать, имела отношение к его книгам — заблуждение, питающее пророческое начало жен писателей. Уподобиться надсмотрщику, чтобы создать из него что-то по собственному усмотрению, упоение мнимыми надеждами, на которые в хорошем расположении духа сама же отвечала: "Свято место пусто не бывает!.."
— Я знаю, что тебе там нечего делать, потому что тебе нравится склочничать здесь! — приговорила к распятию.
"О господи! — отшатнулся Иванов, — жизнь, которую я сам для себя выбрал! Завистники всегда найдутся, будь ты хоть семи пядей во лбу".
— Если я не ошибаюсь, — произнесла она нараспев, сверля немигающим взглядом (он скрипел зубами), — тебя снова провожали...
Отложила на потом — накопить гнева. Как он мог попасться? Старый стреляный воробей. Вечная борьба: кто кого. Отрешенно вспомнил: "То, что невыносимо:
когда человек, по своей охоте нанявшись на службу, притворяется утомленным, — чувствуешь, что это надоедает;
когда у приемыша неприятное лицо;
против желания дочери взять в зятья человека, к которому она равнодушна;
печалиться, что не подумали как следует" [14] .
Стоило добавить что-нибудь о прекрасной Саскии. Не влезало из-за обыденности ситуации и пошлого времени. Обойден, обойден женской хитростью медовоголосой певуньи с пчелиным жалом, никогда не певшей "песню новобрачной" Ду Фу [15] . (Его работа в течение двух лет, за которую он не получил ни копейки.) Добиться своего, даже если теперь ему с осторожность аптекаря приходится взвешивать каждый шаг и слово. Пустопорожние укоры, надежды, от которых он давно отучился, даже получив свои премии, на которые новоиспеченное государство сразу наложило лапу в виде пошлин и налогов, он не стал счастлив; мечты и планы? Выбила из него всю романтичность и моменты слабости, в которые он способен на какие-то чувства. Милая, прекрасная хищница. Может быть, поэтому такое ощущение, словно нечем дышать. Корчит из себя святую невинность. Забыла, все забыла — их любовь. Затаенная злоба даже в постели, даже во сне... Лично его так и распирает от тошнотворного превосходства.
14
Из "Записок у изголовья" Сэй-сенагон — дан 79.
15
Китайский поэт (712-770).