Реквием
Шрифт:
Я боялся ее. Я боюсь каждой женщины. Боюсь, что во мне вновь проснется желание, а стоит мне пожелать женщину, и снова беды не миновать… Но эти ноги не могли оставить человека равнодушным. Мне хотелось опуститься перед ней на корточки, чтобы она ступила ногою на мою ладонь. Хотелось дохнуть на эти ноги и обмахнуть их носовым платком, как дорогой фарфор. Хотелось поставить их себе на колени и провести рукой по пальцам этих ног, как по клавишам музыкального инструмента… Пишта рассказывал однажды, как во время первой их лодочной прогулки он покрыл поцелуями ноги Нетти, а затем, прижавшись к ним лицом, так и уснул… Было уже поздно. Надзиратель глянул в «глазок» и цыкнул
— Что может быть красивого в женских ногах? — чуть слышно спросил я.
— Видишь ли, я и сам понял это лишь в тот момент, — ответил Пишта.
До того дня, сказал Пишта, он и на собственные-то ноги смотрел с отвращением, считая их неким уродливым придатком. И он живописал ноги своей матери, сплошь в мозолях, шишках и ороговелых наростах. Когда мать возвращалась с работы и подолгу размачивала в воде занемевшие пальцы, а затем принималась тупой бритвой срезать распаренные мозоли, он, Пишта, вынужден был отворачиваться, чтобы не стошнило… В ногах матери, говорил он, как бы отражалась вся убогая жизнь их семейства. Густого, темно-бурого цвета, они больше походили на уродливо стоптанные башмаки, чем на голые ноги. Оплетенные узловатыми, вздутыми жилами, они наводили на мысль о мерзких синих червях, ползавших под кожей. А когда мать выходила во двор и стояла босая в жидкой глине, ноги ее напоминали древесные корни, а пальцы казались вросшими глубоко в землю… Мать отвратила его от женщин и от всего плотского. В том числе и от своего собственного тела.
Конечно, маме стоило бы посочувствовать, оговаривался Пишта, ведь ради семьи она целыми днями простаивала на ногах в буфете, разливая пиво по кружкам… Но до сочувствия дело не доходило. Когда мать возвращалась домой, казалось, даже от кожи ее разило спиртным. Она всякий раз приводила с собой какого-нибудь полупьяного мужика и раздевалась догола. А он, Пишта, понапрасну забивался с головой под одеяло: каким-то образом он все же видел, что его мать — женщина, у нее есть груди и все прочее, что положено иметь женщине, видел, как она, голая, ложится с чужим мужчиной… Пишта и пикнуть не смел. Он лежал под одеялом, свернувшись калачиком, кусал губы и ломал пальцы, чтобы хрустом суставов заглушить все другие звуки… Даже став взрослым человеком — лет в двадцать с лишним, — рассказывал Пишта, он настолько терялся в присутствии девушек, что кожа у него покрывалась мурашками.
— В присутствии Нетти тоже? — спросил я.
— Не болтай глупостей! — сказал он.
— Даже в начале знакомства? — спросил я.
— Никогда, — ответил он. — Нетти излучала красоту. Все вокруг нее становилось прекрасным: улица, по которой она шла, таз с облупившейся эмалью, в котором она мылась. И даже я сам.
Насчет женской красоты у Пишты была целая философия. Смысл ее заключался в том, что прекрасное женское тело — не просто тело, а нечто гораздо большее. Подобно тому, как море ведь не просто вода. Женское тело хранит в себе тайну, о которой большинство человечества даже не подозревает, разве что некоторые избранные кое о чем догадываются. Греческие статуи, полотна итальянских мастеров — лишь малая толика женской красоты, выставленная напоказ. Если же простой смертный дерзнет влюбиться в прекрасную женщину, он станет рабом любви. Ему уже никогда не освободиться: опьянение красотой становится страстью, пагубнее алкоголя. Пока существуют на свете красивые женщины, до тех пор будет существовать и рабство.
Тут Пишта расхохотался — беззвучно, чтобы не услышал надзиратель.
— Признайся, что таких слов от бывшего районного партсекретаря ты не ожидал услышать!
— Не верю ни единому твоему слову, — сказал я. — В прошлый раз ты говорил, что Нетти всегда оставалась тебе верна.
— На свой лад, — возразил он. — Зато она вскружила голову моему лучшему другу. Она и тебе вскружила бы голову.
— Да она на меня и смотреть бы не стала!
— А я, по-твоему, красавец, что ли? — засмеялся он. — Вся беда в том, что ты боишься. Ты не смеешь любить красивых женщин. Между тем красивая женщина гораздо доступнее, чем уродка… Красота уверена в собственном предназначении подобно тому, как святые верили, что способны излечить прокаженных.
— Выходит, ты тоже был вроде прокаженного? — спросил я, чтобы хоть как-то уколоть его.
— Хуже прокаженного, — усмехнулся он. — Я был девственником. Это в двадцать-то шесть лет!
Пишту нельзя было упрекнуть в излишней деликатности. Вернее, он очень любил учить других, и наряду с венгерской поэзией и политэкономией основным предметом обучения была Нетти… Остальному, говаривал Пишта, я волен учиться у кого угодно, а вот сдать экзамен по Нетти могу только ему.
— Почему это я должен сдавать экзамен по Нетти? — спросил я.
— Потому что и у тебя тот же комплекс, каким прежде страдал я, — пояснил он и подробно описал мне голос и походку Нетти, ее кожу, грудь, живот, изгиб шеи. Живописал ее поцелуй. Я до такой степени изучил Нетти, что мог бы продолжить жизнь с нею с того момента, как Пишта был разлучен с ней. Мне недоставало ее не меньше, чем ему. Иной раз меня так и подмывало спросить, нет ли у Нетти младшей сестры, но Пишта угадывал все мои потаенные мысли и тут наверняка бы меня высмеял. «Вот видишь, — сказал бы он, — Нетти уже вскружила тебе голову».
Должно быть, у Нетти такие ноги, как у этой адвокатши. Больше я ничего и не успел разглядеть. Знаю, какую мину она состроила, когда увидела меня в дверях. Я ведь, как слепой, улавливаю колебания воздуха; от нее исходила вибрация — вроде радиоволн, и я понял, что неприятен ей. Чем изысканнее, опрятнее человек, тем противнее я ему кажусь — к такой реакции я уже привык. Пожалуй, Нетти не отнеслась бы ко мне с брезгливостью. Впрочем, не знаю, с чего я так решил. Ну, а такие, как эта адвокатша, меня не волнуют.
Я слегка удивился, когда она принесла яичницу. Заметил также, что, пока я ел, она не спускала с меня глаз. От этого меня охватила необоримая, распирающая изнутри нервозность, как всегда, в присутствии женщин… Мы едва перемолвились словом. Она поинтересовалась, не хочу ли я пива. Я сказал — не хочу. И вдруг она каким-то странным, чужим голосом проговорила:
— Ведь вы сидели вместе с Иштваном Ханновером!
Я в это время ел персик. Мякоть так и шлепнулась у меня изо рта на тарелку.
— А вы откуда знаете? — спросил я.
— Сколько времени вы сидели вместе? — спросила она.
— Полтора года, — сказал я. — А вы кто такая?
— Нетти, — сказала она.
Лишь тут я осмелился на нее взглянуть.
Вскоре после этого зазвонил телефон.
Оба вздрогнули, хотя телефон, стоявший в кабинете Кари, звонил совсем негромко. К аппарату был приделан специальный удлинитель, чтобы по вечерам телефон можно было выносить туда. Кари работал в Министерстве внешней торговли, занимая высокий пост. Он вел переговоры с западными партнерами и нередко задерживался с гостями по вечерам. Тогда он по два-три раза звонил Нетти. Если она еще не успела заснуть, она шла в кабинет мужа и снимала трубку, а когда засыпала, звонок не будил ее.