Реликвия
Шрифт:
— Воистину велик бог Израилев! А ты громогласен и пуст, как бурдюк, надутый воздухом. Даю тебе за всю корзину вот этот меан. А если не хочешь, то я знаю дорогу не только в храм, но и на огороды и знаю, где на берегах Эн-Рогеля растут лучшие яблони. Убирайся прочь!
Торговец, торопливо взобравшись повыше, к перилам галереи, высыпал инжир в полу моего плаща, которую я подставил с видом оскорбленного достоинства, затем, оскалив белые зубы, со смехом сказал, что мы щедры, как роса Кармила!
Этот завтрак на «Иродовом подворье», состоявший из витфагейских смокв, показался мне удивительно вкусным. Но едва мы расположились с плодами на коленях, как я заметил внизу какого-то тощего старика: он неотрывно и приниженно смотрел на нас слезящимися, измученными глазами. Мне стало жаль его, и я уже хотел кинуть ему несколько смокв и серебряную монету
Топсиус предположил, что этот старик — один из гебров, идолопоклонников, искусных мастеров, которые ходят босиком с зажженными факелами в далекий Египет, чтобы там обрызгать сфинкса кровью черного петуха. Но старик с испугом и отвращением отверг эту гипотезу и рассказал свою горестную повесть. Он каменотес из Наима, работал на постройке храма и других сооружений, заложенных Антипой Иродом в Вифесде. Бичи надсмотрщиков терзали его тело, потом злая хворь, подобно засухе, иссушающей яблоню, отняла силы. Теперь он без работы, а на руках у него — внуки; и решил он заняться розысками редких камней в горах, чтобы затем вырезать на них священные имена, изображения святынь и продавать в храме верующим. Но вот накануне пасхи явился какой-то сердитый равви из Галилеи и лишил его куска хлеба…
— Вот этот! — захлебнувшись от бессильного гнева, прошептал старик, показывая рукой на Иисуса.
Я заспорил. Неужели обида и скорбь могли постигнуть бедного человека по вине этого пророка с сердцем милосердного бога, по вине лучшего друга бедняков?
— Значит, ты торговал в храме? — догадался проницательный летописец Иродов.
— Да, — вздохнул старик, — и этим зарабатывал хлеб на весь год. В праздничные дни я поднимался в храм, возносил молитву господу, расстилал перед «Царским портиком», у Сузских ворот, свою циновку и раскладывал на ней камешки… Конечно, я не имел права торговать там, но разве я мог заплатить за место и нанять помещение для лавки? Получить место под крышей, внутри портиков, могут только богатые купцы, у которых есть деньги, чтобы купить разрешение: стоимость места доходит до целого шекеля золотом. Мне это не по карману, у меня дома плачут голодные дети… Вот я и устраивался в сторонке, сбоку от портиков, на самом невыгодном месте. Сидел там тихонечко, никому не мешал и даже не жаловался, когда какой-нибудь грубиян толкнет меня или стукнет палкой по голове. Рядом были другие торговцы, такие же бедняки, как я: Эбоим из Иоппии — он торговал маслом для волос, Озейя из Аримафеи — этот продавал глиняные свистульки… Солдаты из башни Антония, обходившие храм дозором, отводили глаза. Даже Менахем, который почти всегда стоит в карауле по праздничным дням, говорил нам: «Ладно, стойте тут, только не шумите». Все они знали, что мы бедные люди и не можем оплатить место за прилавком и что дома нас ждут голодные ребятишки. На пасху и на праздник Кущей в Иерусалим сходится много богомольцев. Кто покупал изображение храма, чтобы потом показать землякам, кто лунный камень, отгоняющий бесов; иной раз к концу дня я выручал до трех драхм. Я набирал полный плащ чечевицы и возвращался, радостный, в свою хижину, воспевая господа в сердце!..
Я так расчувствовался, что забыл про завтрак. А старик продолжал свои горькие излияния:
— Но вот в храме появился этот равви из Галилеи, с хулой на устах, и набросился на нас, и угрожал палкой, и кричал, что мы «оскверняем дом его отца». Он разбросал все мои камни, мой насущный кусок хлеба, так что я не мог их собрать! Он разбил об пол сосуды с маслом иоппийца Эбоима, и тот с перепугу даже слова не сказал… Сбежалась храмовая стража. Менахем тоже пришел и в сердцах сказал этому равви: «Уж больно ты строг с бедняками. По какому праву?» А тот опять сослался на своего отца и сказал, что, по закону храма, мы подлежим наказанию. Менахему нечего было возразить… И нам пришлось спасаться бегством, и вслед нам улюлюкали богатые торговцы: они одобряли его поступок и рукоплескали ему, сидя на вавилонских коврах… Да! Их-то он не тронул: они богатые, они заплатили за место! И вот я здесь. Моя дочь вдова; она давно хворает и работать не может и уже не поднимается со своей подстилки, а ее дети, мал мала меньше, просят есть, и смотрят мне в глаза, и видят мое горе, и даже не плачут. А что я делал плохого? Я тихий человек, соблюдаю субботу, хожу в наимскую синагогу и всегда отдаю крохи, какие у меня остаются, для несчастных, у которых и того нет… Что плохого в том, что я торговал? Чем я оскорбил господа? Прежде чем разложить циновку, я всегда целовал пол храма; каждый медальон был окроплен священной водой… Воистину единый бог велик и видит правду… Этот равви прогнал меня, потому что я беден!
Он умолк, и его тощие руки, покрытые татуировкой в виде магических линий, дрожали, когда он утирал струившиеся по лицу слезы.
Я ударил себя кулаком в грудь. Меня терзала мысль, что Иисус ничего не знает о совершенной им несправедливости; в пылу увлечения высокой идеей он не заметил, что рука его невольно совершила зло: так благодетельный дождь, напоив нивы, ломает и губит беззащитный цветок. И, чтобы в земной жизни Иисуса Христа не осталось ни одного темного пятна, чтобы на земле не раздалось ни единого обращенного к нему упрека, я заплатил его долг (да отпустит и мне его отец!) и бросил в плащ старика несколько крупных монет: там были драхмы, греческие кризы Филипповой чеканки, римские золотые деньги с портретами Августа и одна большая монета из Киренаики, которой я особенно дорожил, потому что изображенный на ней Юпитер Аммон был очень похож на меня лицом. Топсиус присоединил к этому богатству медную лепту — иудейскую монету, равную стоимости просяного зерна.
Каменотес из Найма побледнел и едва не задохся от волнения. Потом, завязав деньги в край плаща и крепко прижав узелок к груди, он благоговейно прошептал, подняв к небу еще мокрые глаза:
— Отец небесный, запомни лицо этого человека, давшего мне хлеб на много дней!
И, сотрясаясь от рыданий, он исчез в толпе.
Между тем народ все прибывал; вдруг вся эта толпа хлынула к шестам, державшим высокий навес. Появился писец; лицо его пылало, он утирал губы. Возле Иисуса и двух храмовых стражников вновь замаячил, опираясь на свой посох, Сарейя. Потом засверкало оружие и взлетели ввысь жезлы ликторов. Бледный, медлительный Понтий в широкой тоге снова поднялся по бронзовым ступеням и занял место в курульном кресле.
Воцарилась такая напряженная тишина, что слышно стало, как трубят букцины в далекой башне Мариамны. Сарейя развернул пергаментный свиток, разложил его на каменном столе среди табличек. Я видел, как толстые, неповоротливые пальцы писца провели снизу черту и приложили печать к красным письменам, обрекавшим на смерть моего бога, Иисуса из Галилеи… После этого Понтий Пилат величественно и небрежно, слегка приподняв обнаженную руку, утвердил от имени цезаря «приговор синедриона, вершащего суд в Иерусалиме»…
Сарейя тотчас же закинул на голову край плаща и замер в молитвенной позе, воздев к небу руки. Фарисеи праздновали победу; возле меня два древних старца молча лобзали друг друга в белые бороды. Многие подбрасывали в воздух палки или насмешливо выкрикивали римскую судебную формулу: «Bene et belle! Non potest melius» [13] .
Но толмач вдруг взобрался на скамью; над толпой снова запламенел попугай, вышитый на его рубашке. Народ изумленно затих, финикиец, пошептавшись с писцом, ухмыльнулся и крикнул по-халдейски, раскинув руки в коралловых запястьях:
13
Отлично, превосходно, лучше нельзя (лат.)
— Слушайте все! В день вашего праздника пасхи претор Иерусалима, в соответствии с обычаем, установленным Валерием Гратом и утвержденным цезарем, может помиловать одного преступника. Претор готов исполнить этот обычай. Слушайте хорошенько! Вы имеете право выбора… У претора сидит в темнице еще один осужденный на смерть…
Он замялся и, наклонившись со скамьи, еще раз пошептался с писцом, перебиравшим на столе папирусы я таблички. Сарейя, сбросив с головы плащ, удивленно уставился на претора, позабыв опустить воздетые к небу руки. Но переводчик уже выкрикивал, снова выпрямившись и подняв улыбающееся лицо: