Ремесло сатаны
Шрифт:
— Теперь мосно уходить!
Вера обняла Труду.
— Спасибо вам, милая, хорошая, сердечная, спасибо за все… Погодите… — стала рыться в портмоне Вера.
— Сто вы, сто вы, балысня, сто вы, я ни са сто не восьму! Вам самой нусны деньги. А когда вы будете самусем в Петербурге, я буду у вас слусить.
— Ах, Труда, я сама была бы очень рада, я так успела к вам привязаться…
Вера, ее проводник и Труда вышли с оглядкой. Темно. Мороз пустяковый, но ветер сухой, колючий. Так и швыряется полными горстями рассыпчатого снега, сдуваемого с крыш, с деревьев.
Свернули
— Плосайте, балысня. Я хосу, стобы меня на кухне видели…
— Труда, вам нагорит за меня! Я лучше вернусь. Труда…
— Сто са глупости, балысня. За вас будет рысий конюх отвесать, а не я. Он спит пьяный… такой сорт, собака, вацеш!
И вот Вера одна в обществе идиота средь поля, занесенного сугробами. Вера — вся несуразный комочек — в жакете монументальной горничной. Добрая девушка, золотое сердце. Если когда-нибудь счастье и улыбнется Вере, она возьмет к себе Труду.
А ветер гудит целыми сонмищами нераскаянных душ. По сторонам дороги темнеет сосновый лес.
Час, а может, и больше. Маячит какой-то огонек впереди. Павел показывает рукой, и сквозь его неясное бульканье можно угадать:
— А-а-сен…
Угрюмая корчма из дикого серого камня. Здесь ждали путников. Открыла дверь седая старуха, бормоча что-то непонятное, латышское.
Прикрученная лампочка освещала длинную комнату с двумя большими, сколоченными из досок, столами. Вера объяснялась при помощи знаков.
— Лошадей…
Старуха замотала головой, показывая в окно. Явилась откуда-то другая латышка, помоложе, говорившая кое-как по-русски.
— Лосадей нет, мус уехал на Курскениг, вернеся только на рассвете, и только утром мосно будет ехать на Гольдинген.
Только утром! Ужас один, всю ночь промаяться в Азене, в четырех верстах от Лаприкена, где могут ежеминутно хватиться беглянки. Вера погасла вся. Волей-неволей пришлось покориться.
Обе латышки предлагали ей кровать в соседней комнате. Девушка, поблагодарив, отказалась. Она лучше пересидит ночь. Там душно, спертый воздух, полно спящих детей.
И, сидя на скамейке у стола, Вера цепенела в каком-то полузабытьи. Не заметила, как исчез Павел. Смутно слышала детский плач. Старуха выходила куда-то с фонарем. Глубокой ночью затарахтели колеса, донеслась через окно какая-то брань на чужом языке. Донеслась вместе с лошадиным фырканьем…
14. ОНА УМЕРЛА…
С Балкан приходили тревожные вести…
Выяснилась предательская, темная роль Болгарии. Выступало с каждым днем все ясней и ясней сквозь вероломную маску настоящее лицо ее…
Официально Болгария хранила, по ее словам, строжайший нейтралитет. А между тем четы комитаджиев, подонки продажной сволочи, комплектуемой из самых разбойничьих элементов болгарской Македонии, нападали врасплох на сербские пограничные посты, желая пробиться к Вардару и взорвать железнодорожный путь, единственный, которым сообщалась отрезанная со всех сторон Сербия с внешним миром. Австрийский и германский посланники снабжали четников деньгами, пулеметами, бомбами,
Ни для кого, за исключением союзной дипломатии, не было секретом, что выступление комитаджиев — это партизанские авангарды, вслед за которыми при первом же удобном случае бросится на Сербию вся болгарская армия.
Первое время Шацкий уверял:
— О, я знаю болгар! Я с ними дрался плечо к плечу в первой балканской войне! Молодцы братушки… Они покажут себя, когда пробьет час! У меня есть кое-какие ниточки… Я знаю доподлинно, что они выступят заодно с Россией.
— Ну, а Фердинанд?
— Что такое Фердинанд? — презрительно пожимал Шацкий плечами. — Фердинанд и пикнуть не посмеет, а чуть пойдет против воли народа — болгары не задумаются вздернуть его на фонарном столбе!.. Они полны благодарности к своей освободительнице России.
И он щеголял в своем болгарском мундире с болгарскими орденами.
Но вдруг после всех речей молодой человек с костистым лицом начал появляться в штатском.
— Что за перемена?
— А ну его к черту, паршивый мундир этот самый! Не хочу его носить! Я и ордена отошлю Кобургу! Пускай повесит на свой длинный нос… Не нравится мне их политика. Чует мое сердце: продадут нас эти канальи-братушки… Продадут!..
Но как-никак избалованный формой, он не хотел долго оставаться «в партикулярном виде», тем более кругом сотни, тысячи молодых людей, да и не только молодых, надели полувоенную форму всевозможных санитарных и благотворительных организаций. Шацкий не хуже других, и почему бы ему не записаться в одну из этих организаций? Он томится в бездействии в глубоком тылу, хочет поработать на пользу отечества где-нибудь на фронте.
Так он говорил всем. А вот что говорил ему Юнгшиллер с глазу на глаз в своей круглой башне:
— Вы околачиваетесь здесь, в Петербурге, без всякой пользы для дела.
— Как без всякой пользы?
— Так! Вы не перебивайте, когда я говорю. Когда я говорю, надо молчать и слушать… Здесь мы управимся и без вас, а вот на фронте мало наших агентов… Поезжайте в действующую армию.
— В качестве кого?
— Мы найдем в качестве кого. Необходимо изобрести такую должность, которая дала бы вам право ездить с позиции на позицию. Что-нибудь вроде уполномоченного с инспекторскими обязанностями… Ревизия лазаретов ближайшего тыла, перевязочных пунктов и так далее в этаком роде. Я переговорю с Еленой Матвеевной, у нее ведь целые десятки питательных пунктов, летучих отрядов, автомобильных колонн. У Хачатурова денег много, и «патриотизм» госпожи Лихолетьевой здорово ему влетает…
Юнгшиллер, не откладывая в долгий ящик, переговорил с Еленой Матвеевной. В результате Шацкий через несколько дней с ног до головы весь облачился в новую форму. Защитный китель с погонами титулярного советника, широченные «бриджи», скрадывающие худобу ног и уходившие в высокие сапоги cq шпорами. Шинель, кривая кавалерийская шашка, серая папаха. Иногда для шику бывший болгарский подпоручик ездил на фронт в тяжелой длинной шубе. Распахивая шубу, он как бы невзначай показывал красовавшийся на кителе солдатский Георгиевский крест.