РЕНЭ ГЕРРА. АНГЕЛ-ХРАНИТЕЛЬ
Шрифт:
Шагал дарил ему рисунки, Кшесинская поила чаем, Одоевцева посвящала стихи. Он дружил с доброй сотней русских художников и литераторов первой волны эмиграции – писал о них, издавал, сватал и, как это ни печально, провожал в последний путь. Профессор-славист Ренэ Герра хранит бесценные архивы, обширную художественную коллекцию и… память о знаменитых изгнанниках.
–Перекрестив меня, Ирина Одоевцева сказала: – По гроб жизни благодарна за то, что вы для меня сделали. Ирина Владимировна не отличалась набожностью – когда благословила, я был ошарашен. И заплакал. Что я мог ответить? – Всегда буду признателен за ваше внимание и любовь. Дай бог, чтобы все сложилось благополучно. Мы оба знали, что видимся в последний раз. Это было в 1987 году, накануне ее отъезда в Советский Союз. Перестройка. Еще неясно, чем все обернется и что станет со страной. Одоевцева принимала меня в спальне, полулежа, в квартире, которая до сталась ей от последнего, третьего мужа Якова
Ответила: – Ехать боюсь, но славка нужна. Она была умной женщиной, большим поэтом и, в отличие от стервозной Берберовой, потрясающим человеком: всем желала добра и многим помогала. Но имела слабость – хотела, чтобы ее печатали, и ради этого была готова на все. Нина Берберова, которую я, кстати, тоже знал, как и Ирина Владимировна, поеха ла в те годы в Союз, но не обольстилась, не осталась. Я понимаю Одоевцеву: для любого прозаика, поэта книга важнее памятника на кладбище. Книга разойдется по миру, а кому нужно кладбище? В тот же день она отдала мне свою переписку за последние три месяца. Рукописи «На берегах Невы» и «На берегах Сены» уже хранились у меня. Когда разнеслась весть о возвращении Ирины Одоевцевой в Россию, пресса засуетилась. Где же вы раньше были? Почему не интересовались, как живет великая русская поэтесса? …В конце шестидесятых – начале семидесятых русский язык в вузах изучали дети французских коммунистов, да и большинство моих коллег придерживались левых взглядов. В те годы из СССР приглашали «литературоведов в штатском», а ведь еще были живы-здоровы последний русский классик Борис Зайцев, Ирина Одоевцева, Юрий Анненков, Георгий Адамович, Владимир Вейдле, но ни один французский университет ни разу не предложил им прочитать лекцию, и это убийственный факт. Они с удовольствием выступили бы бесплатно, но никому, кроме меня, увы, не были нужны. Притом что русская эмиграция – уникальное явление. Случались в истории массовые исходы, но явлений подобного культурного масштаба – нет. В 1975 году я первым стал читать лекции о писателях-изгнанниках в Парижском университете – рассказывал о «Солнце мертвых» Шмелева, о Борисе Зай цеве эмигрантского периода, об «Окаянных днях» Бунина, запрещенных во Франции и появившихся только после того как их опубликовали в 1990-м в Советском Союзе. И это был взрыв! На меня ополчились, даже собирались запретить лекции. Возмущались: как можно говорить о творчестве белобандитов? Даже общаться с ними не рекомендовалось. Но я был уверен, что эту страницу рано или поздно русскоязычная публика с наслаждением, с востор гом откроет. И не ошибся. Я не просто исследователь и хранитель, я – живой свидетель эпохи, лично знавший многих писателей и художников первой волны и, как бы странно ни звучало, их современник. Эти люди покорили меня своим достоинством: когда у тебя нет родины и ты изгой, отщепенец – сохранить достоинство крайне трудно. Их жизнь так сложилась, что многие не оставили потомства и были очень одиноки. Во Франции они никому не были нужны. В начале семидесятых мы с Одоевцевой решили устраивать писательские встречи в моей квартире в Медоне, парижском предместье, где обитало много русских. Это был уходящий Серебряный век, петербургская и московская богема, фейерверк, догоравший в Париже. Одеты все были безупречно: Ирина Владимировна выглядела как гранддама, мужчины всегда в пиджаках и при галстуках. Одни выступали со стихами, другие – с воспоминаниями. Одоевцева читала отрывки из будущей книги «На берегах Сены», и случалось, что гости «Медонских вечеров» оказывались героями ее мемуаров. По моей просьбе она посвятила главу художнику Сергею Шаршуну. Тот был в восторге и перечитывал ее каждый вечер перед сном. Рад, что благодаря этим встречам у них появлялся творческий стимул, они общались, обсуждали свои сочинения за ужином с шампанским, а потом я развозил их по домам. С Ириной Владимировной виделся не только на «Медонских вечерах». Приглашал в китайский ресторан – она обожала азиатскую кухню. В конце жизни Одо евцева жила почти в нищете, а ведь до войны со своим вторым мужем поэтом Георгием Ивановым обитала в роскошной квартире у Булонского леса, даже завела лакея. Он с тарелкой встречал посетителей, те клали на нее свои визитки. Слуга шел к хозяйке докладывать, и она решала – пускать или не пускать гостя. Отец Одоевцевой Густав Гейнике владел в Риге доходными домами и оставил дочери большое наследство. Однако почти все изгнанники были слегка блаженные, идеалисты, и поэтому многие разорились. В том числе и Кшесинская, у которой я бывал в шестнадцатом округе. Даже когда Матильде Феликсовне было за восемьдесят, она еще давала уроки. Иногда на парижских улицах я встречал ее сына, зарабатывающего развозом вина на велосипеде… Увы, в феврале 1955 года Ирина Одоевцева с Георгием Ивановым оказались в старческом доме в Йере на юге Франции. У меня хранится коллективное письмовоззвание к русской эмиграции с просьбой оказать содействие в их переводе в одно из русских заведений под Парижем. Его подписали Борис Зайцев, Иван Бунин, Алексей Ремизов, Сергей Маковский, Александр Бенуа, Сергей Шаршун, Надежда Тэффи и другие. Но поэт так и умер в 1958-м в Йере как нищий в богадельне, его похоронили в общей могиле на местном кладбище. Горькая судьба… Только в 1963-м прах Иванова перенесли на русское кладбище Сент-Женевьев-де-Буа – стараниями эмигрантского Союза русских писателей и журналистов и, конечно, Ирины Одоевцевой, которая боготворила мужа. Сама она поселилась в старческом доме в Ганьи под Парижем, где провела еще двадцать лет. В 1978 году Одоевцева вышла замуж за Якова Николаевича Горбова и переехала к нему. Горбова все уважали – герой двух войн (во Второй мировой сражался во французской армии, награжден Военным крестом), писатель, литературный критик. Причем писал и на русском, и на французском. Ему не хватило всего одного голоса в жюри, чтобы получить Гонкуровскую премию, самую престижную во Франции. Горбов был влюблен в поэтессу Ирину Одоевцеву с пятидесятых годов. Сблизился с ней на моих «Медонских вечерах», на их свадьбе я был посаженым отцом невесты. Мы с Яковом Николаевичем стали ее литературными секретарями – помогали, когда работала над рукописью «На берегах Сены». Позже – Ирина Владимировна была уже сильно в годах – я по ее просьбе написал главу о покойном Горбове, так что она стилистически немного отличается от всей книги. – Но ведь сначала вы были литературным секретарем Бориса Зайцева? – Будучи его секретарем, я и познакомился с Одоевцевой. Впервые увидел ее в доме Бориса Константиновича на авеню де Шале. Весной 1968 года шел поздравить его со светлым праздником Пасхи, туда же направлялась и Ирина Владимировна под руку с Георгием Адамовичем, имевшим славу первого критика эмиграции. Дом Зайцева на тихой улочке с утопавшими в зелени особнячками был центром русского литературного Парижа. Рядом – улица Оффенбаха, где долгие годы жил Бунин, друг Зайцева еще по России. Борис Константинович – единственный, с кем Иван Алексеевич был на «ты». Встреча с Зайцевым – вели кое счастье, но одновременно она оказалась и моей личной драмой. – Почему? – В 1967 году, окончив Сорбонну, я выбрал для диссертации именно его творчество. Что это было – наитие? Мне хотелось писать о Бунине или Ремизове, но их уже не было в живых. Кафедрой тогда заведовал профессор Анри Гранжар, славист и автор замечательной книги о Тургеневе. Он воскликнул: «О Зайцеве? Вы с ума сошли!» – дав понять, что заниматься писателем-эмигрантом бесперспективно. Я решил: профессоров много, а такой писатель, как Борис Зайцев, – один. В конце концов переубедил научного руководителя. Был наивен и не думал о последствиях. Написал Борису Константиновичу письмо, кстати, по правилам старой русской орфографии. Он пригласил в гости. Я волновался, торопился – ведь Зайцеву уже восемьдесят шесть исполнилось. Несмотря на разницу в возрасте, мы сразу же прониклись друг к другу глубокой симпатией. Он поразил меня аристократизмом, благородным обликом, учтивостью. Я же подкупил его тем, что за полвека жизни Зайцева в изгнании оказался единственным французом, который заинтересовался его творчеством, а ведь на литературный путь его благословил Антон Павлович Чехов. Своей магистерской диссертацией я покорил Бориса Константиновича. И еще – своим русским языком. Ему было важно, что я говорю как соотечественник. Кстати, во время студенчества в Сорбонне обо мне ходили легенды, что на самом деле я не Ренэ Герра, а Роман Герасимов: в лучшем случае моя бабушка – русская графиня, а в худшем – я агент КГБ. Знаете, я ведь даже мечтаю по-русски, хотя коренной француз. Когда в начале восьмидесятых в Сорбонне я защищал уже докторскую по его творчеству, дама из жюри сказала: «Мы понимаем, ваша диссертация – долг памяти, это трогательно. Но его шестьдесят лет не печатают на родине. Он даже не второстепенный писатель, он вообще не писатель!» Однако с 1989-го в России вышло три десятка его книг общим тиражом больше миллиона экземпляров, и тут вдруг все поразились: оказывается, Зайцев великий писатель, вот какой Герра хитрый! И кинулись покупать его книги. Я долго был на стороне побежденных, но когда Борис Константинович, как и Бунин, Шмелев, Ремизов, Ходасевич, Адамович, Георгий Иванов, Мережковский, Гиппиус, триумфально вернулись в Россию – увы, посмертно, – оказался на стороне победителей. – Откуда у вас столь безупречный русский язык? – Моя семья из Прованса. Родителям принадлежали дома в Ницце, но в пятидесятых годах мы жили в Каннах – мама Жанет работала директором женской гимназии. Однажды там появилась пожилая дама и на ломаном французском попросила маму дать внучке несколько уроков математики. Обращаться с подобными вопросами к директору было не принято, тем более что мама уже давно не преподавала, но по доброте сердечной согласилась. Причем без всякого вознаграждения, но дама, ее звали Валентина Павловна Рассудовская, возразила: дескать, они – люди бедные, но гордые, и взамен предложила давать маминым детям уроки русского языка. Но кому на Лазурном Берегу в 1957-м, спустя всего четыре года после смерти Сталина, был нужен русский?! Однако чтобы не обидеть старушку, мама обещала поинтересоваться у сыновей. Брат отказался, а я согласился, хотя уже изучал английский, немецкий и латынь. Валентина Павловна учила меня читать и писать по старой орфографии. Ее семья жила по соседству, очень скромно: темно, иконы, лампады, большой стол, скамья. Муж, подпоручик царской армии, во время Гражданской воевал у генерала Юденича. Я наблюдал, слушал разговоры – их дом был настоящим проходным двором – и невольно погружался в русскую стихию. Очень увлекся и сутками пропадал у Рассудовских. Ро дители даже слегка ревновали: почему сын проводит там столько времени?! В двенадцать лет я уже свободно говорил и писал по-русски, знал наизусть «У лукоморья дуб зеленый». Причем не картавил, хотя «р» не выговаривали даже дети русских эмигрантов, например профессор Никита Струве. Иногда уроки мне давал князь Гагарин, тоже наш сосед. В Каннах он был старостой русской церкви Архангела Михаила на бульваре Александра III. – Но своей духовной матерью вы все же считаете Екатерину Леонидовну Таубер? – Благодаря двум дамам – Рассудовской и Таубер – я и стал отчасти русским. У Екатерины Леонидовны – она преподавала русский в престижном лицее Карно, где я учился, – не было детей, и я заменил ей сына. К Таубер, чьи стихи хвалили весьма строгие в оценке Ходасевич, Вейдле и Бунин, у меня особое, трепетное отношение. Сейчас готовлю к печати ее двухтомник. Она переписывалась с Зинаидой Гиппиус (и подарила мне эту переписку). Дружила с Галиной Кузнецовой, музой Бунина. Именно у Таубер в застекленном шкафу я впервые увидел книги Ивана Алексеевича. Читала мне бунинские стихи, и я воспринимал все столь живо, будто родился в России. Каждое воскресенье она ходила в русскую церковь в Каннах, поскольку была глубоко верующей. Это роднит ее с Зайцевым, к которому я пришел именно с ее рекомендацией. Борис Константинович нашел в религии убежище и утешение, противопоставив христианскую любовь крови и насилию. Террор в годы революции коснулся и его семьи. Обретение утерянной России и вера стали главными темами его творчества. Белые эмигранты, обожая родину, продолжали служить ей и во Франции.
Конец ознакомительного фрагмента.