Репейка
Шрифт:
Но у Маришки и в мыслях не было ничего подобного, — разве стала бы она этак ласточек да воробьев смешить, которые с общего согласия также к овчарне приписаны. Правда, ласточки щебетали в своих прилепленных к балкам гнездах только с марта по сентябрь, но воробьи бедовали здесь всю зиму напролет, ночи проводили, забившись поглубже в гнездо или спрятавшись в сено, потому что ветер в эту пору режет будто бритвой, звездный свет морозно пощипывает, а из стылых кратеров луны почти слышимо струится холод. Разумеется, воробьи охотно ночевали бы и на чердаке овчарни, куда все-таки проникало немного тепла, но
Помимо сычей на чердак устраивали набеги бродячие хорьки, а то и куница — одним словом, воробьи даже днем не жаловали чердак, в котором всегда было сумрачно. Они и гнездиться предпочитали в продуваемой ветрами камышовой кровле навеса. Зимой же, кому не хватало гнезд, ночевали в сене.
А сейчас как раз зима, глухой, неуютный рассвет, когда с трудом верится, что в овчарне стучат почти четыре сотни горячих сердец — работает четыреста неразумных мельничек — в том числе и новорожденного, который очень скоро будет отзываться на кличку Репейка по милости старой Репейки и Мате Галамба.
Сам новорожденный этого, конечно, не знает, ведь он только что появился на свет, только-только начал существовать.
Ветер утих, петух голоден и потому дерзко кукарекает, торопит рассвет. Впрочем, будем справедливы: он торопил бы рассвет, если б и не был голоден. Таков его обычай. Отчего так и зачем, он пока никому не поведал, да и вряд ли поведает. В деревне всегда кажется, что эти рыцари при шпорах просто весть подают друг другу, но здесь-то к кому он взывает? Далеко окрест нет и в помине второго петуха, только у бродячих лис текут слюнки при звуках его трубного голоса. А это может обернуться и бедою: лиса запомнит рассветного певца, а по весне явится, чего доброго, с визитом среди бела дня… да-да, именно среди бела дня, как ни кажется это невероятным. Весной вокруг овчарни уже не так голо, к тому ж лиса знает, когда устроить набег и сколько надобно времени, чтобы, ухватив певца с гребешком, успеть добраться до леса. Риск отчаянный, но у лисы детеныши, и этим все сказано.
Зато Маришке тогда опять забота — нового петуха раздобыть, хотя досадует она только для виду: ведь петуха выбирать надо с толком, а значит, не обойтись без совещаний с дальними соседками, без долгих обстоятельных пересудов, вдове же, мыкающейся между двух молчунов-мужчин, все это необходимо как воздух.
Однако не будем малевать черта на стене, вернее, лису на снегу. Лисам здесь взяться неоткуда — одни только куры подслеповато моргают в темноте да потягивается Чампаш и встряхивает головой, как будто хочет вытрясти из обоих длинных своих ушей голос рассветного трубача.
Но время, этот раб с механической душой, не останавливается, ибо остановиться не может. Из тьмы проступают деревья, углы овчарни, и на спинах холмов, на их серых монашеских хламидах полощется рассвет.
Вот стукнула дверная щеколда, дверь отворилась, старый пастух на минуту остановился в проеме. Посмотрел на небо, втянул носом воздух, поскреб щетину на подбородке, потом, глядя перед собой, сопоставил все утренние приметы и решил, что погода не изменится. Небольшой ветер, пожалуй, будет, но холоднее не станет, и снегом в воздухе не пахнет. Так-то и лучше. Достаточно уж выпало снега, и для посевов хватит, и для пастбищ.
Старый пастух откашлялся, сплюнул куда попало — на том прочистка горла и кончилась.
В овчарне было еще темно, старый Галамб зажег фонарь и осмотрелся. Бараны лениво потягивались, вожак обнюхал руку пастуха и все поглядывал на него, словно бы говоря:
— Ночью ничего особенного не произошло, — и, пристроившись рядом с верховным командующим, готов уже был сопровождать его, как унтер-офицер капитана на смотру.
Но пастуху чего-то не хватает.
Чего бы это? Ага! Где собака?
— Репейка!
Тишина. Бараны вскинули головы, Галамб посмотрел на вожака, но и тот не знал, куда запропастилась собака.
— Репейка!
В углу послышалось какое-то шевеление, а означало оно: «Я здесь, но подойти, увы, не могу…»
— Тьфу, пропасть, уж не ощенилась ли? А ведь по тебе и не видать было…
И вот большая старая рука потянулась к собачьему ложу; Репейка встретила ее слабым ворчаньем, но при этом и лизнула, показывая, что ворчит просто для порядка, так как знает, кто перед нею. Любую другую руку она сейчас непременно укусила бы, что вполне естественно, но укусить эту руку немыслимо.
— Ну-ну, гляди, не сожри меня, коли так… черт побери, один только?
Репейка тревожно ворочалась над своим отпрыском, стараясь оттолкнуть руку старика.
— Да, видно, один только и есть… ну-ну, пришлю ужо молока малость.
Старый Галамб прикрыл логово Репейки и распахнул обе створки ворот, в овчарне сразу посветлело, но вместе со светом ворвался и холод; тяжелый ночной воздух паром уходил под кровлю, лизал сосульки. С сосулек закапало, а фонарь внизу вдруг фыркнул: «пуфф» — и погас.
Маришка гремела на кухне подойником, отец присел перед очагом и, подкладывая топливо, глядел на язычки пламени. Жару еще не было, так что и трубку доставать незачем, но он думал о ней с вожделением.
— Подонки-то слей ужо для собаки… ощенилась она.
— Репейка?
Поскольку другой собаки в загоне не имелось, старый пастух ничего ей не ответил, но Маришке хотелось поговорить.
— Экая паршивка, не могла подождать, покуда и у овец молоко появится!
Но и на этот раз она не получила ответа; ясно же, что Репейка ждать не могла.
— Пусть Янчи отнесет ей, — распорядился Галамб.
Поняв, что окончательно отставлена от утреннего обмена мнениями, Маришка сердито отворила дверь в комнату.
— Янчи, солнце уже давно тебе живот напекло, кони овес потравили, а ты все глаза не продерешь никак! Ну, и хорош пастух, нечего сказать! Репейка уж ощениться успела. Скольких принесла? — обернулась она опять к отцу.
— Одного.
— Одного?… Как же так?
— Это уж ты у нее спроси, а сейчас поджарь-ка мне сала, голоден я.