Репейка
Шрифт:
Когда старухи вместе с Анной вышли, мастер Ихарош улыбнулся.
— Хорошо, что пришел, Геза…
Доктор был родом из этого же села и когда-то хотел выучиться ремеслу дяди Ихароша. Каждое лето он ходил у него в учениках, да и теперь еще подолгу засиживался в пропахшей дубом и краской мастерской.
Доктор, однако, не ответил улыбкой. Он глядел на дверь.
— Не обижай Аннушку, Геза… они ж все-таки гостьи были… а потом все ведь знают, что ты только пыхтишь, а сердиться не сердишься.
После этого доктор перестал ждать возвращения
— Ладно, не обижу, хоть она и заслужила. Ну, как вы, дядя Гашпар? Можете сесть? Я был в милиции, там говорят, будто вас чуть не задушили.
— Набросили на меня подушку… если бы не собачка, не лечил бы ты сейчас меня… Репейку я еще слышал, а потом уж опамятовался, лишь когда Петер мокрое полотенце на сердце мне положил. Счастье, что мимо шел.
— Действительно, большое счастье. Рубашку снимать не надо… хорошо, что Петер и пьяный нашел сюда дорогу.
— Петер? Да он же был трезвый, как сейчас ты или я.
— Ну, видите, вот за что глаза б мои не глядели на этих старых сплетниц! Дышите, дядя Гашпар. Еще…
Между тем решилась вернуться и Анна, но робко остановилась на пороге, чтобы не мешать доктору выслушивать больного.
— Все, — сказал доктор и, поддерживая старого мастера за плечи, бережно опустил его на подушку. — Почему вы не сядете, Анна?
Анна села, словно ученик, ожидающий наказания. Доктор посмотрел на нее.
— Все лишние визиты запрещаю. Чем кормить, расскажу. Если завтра или послезавтра больной почувствует себя лучше, пусть встанет… может посидеть во дворе, погулять даже. Вы понимаете, Анна?
— Понимаю.
— Все предписания строжайше выполнять. И не советую…
— Я все буду делать! — встрепенулась Анна и только что руку не подняла, чтобы поклясться.
— Если все будет хорошо, вечером забегу, перекинемся в картишки, — пообещал доктор.
— Ты уже двадцать раз обещал, — улыбнулся Ихарош, — это двадцать первый…
— Что поделаешь, дядя Гашпар! Ведь в так называемом старом добром мире доктора звали, когда больной уж богу душу отдавал, а теперь — мчись сразу, да поскорей, потому что…
— …потому что бесплатно, сынок…
— Да черт бы их побрал, тех, кто на деньги тревогу свою измеряет. Но теперь мне надо спешить. Анна! — И он погрозил ей пальцем.
Анна вспыхнула.
— Все будет в порядке, доктор!
А солнце между тем не стояло на месте, и вскоре сумерки прикрыли события дня серой пеленой. Все уже знали всё, а нового ничего не просачивалось. Блюстители порядка умеют молчать. Но женщинам для полноты картины хотелось чего-то еще. Соседка Ихароша, например, тридцать раз оплакав Бодри — ту самую Бодри, чьего духа она не переносила на кухне, оказывая несправедливое предпочтение Цилике, — объявила вдруг, что по сути причиной всему сам старый Ихарош: зачем он держит в доме этакие деньги!
— Ну, разве не так? — обратилась она к мужу.
Аладар был мрачен. Он устал, к тому же одна его лошадь напоролась на гвоздь…
— Крестцы перевязали?
— Крестцы-то? — замялась жена, все еще озабоченная «сорока восемью тысячами» форинтов мастера Ихароша. — Крестцы?
— Да, крестцы!! Если ночью подымется ветер и разбросает их…
— С чего бы ветру быть?
— Значит, не перевязали, хоть я и наказывал…
— Да тут как раз подошла эта Мари, мол, уже и доктора к старику срочно вытребовали, мол, едва ли до утра дотянет…
Аладар метнул на жену недобрый взгляд и одним пинком вышвырнул Цилике из комнаты.
— Ну, так слушай! Мне нет дела, что там наплела тебе Мари, и я не знаю, доживет ли старик до утра, но знаю одно, если эта дорогая пшеница пропадет ни за понюшку табаку, то уж вы-то с ней до утра не доживете. А теперь тащи ужин, твоей болтовней сыт не будешь.
— Это еще не причина кошку пинать, — выходя, не преминула оставить за собой последнее слово жена и подняла на кухне такой шум и гром, как будто утильщики перебирали кастрюльки да сковородки на своем складе.
Потом внесла тарелку пустого супа.
Однако ночь оказалась тихой. Ветра так и не было, сон мирно убаюкивал все заботы и тревоги дня. Спал и мастер Ихарош, хотя Лайош на кухне так храпел, что даже сова покинула трубу; только Репейка спал мало, потому что у него был жар, к тому же в дежурную комнату милиции постоянно заходили люди. Дважды подкатывали машины, отчего гудели окна и по стене пробегал яркий свет. Иногда из смежной проходной комнаты слышался разговор, и сержант каждый раз выходил туда.
— Спи, спи, Репейка, — говорил он, и щенок вяло шевелил в темноте хвостом.
— Голова болит… вот эта голова, — объяснял сержанту Репейка, явно не считая свою больную голову тем же самым, что здоровая голова. И, возможно, был прав.
Сержант лежал на кровати одетым и только однажды довольно долго просидел за столом — когда вошел молодой милиционер с докладом, что вернулся с дежурства, и положил на стол завернутый в бумажку катышек из шкварок.
— Это я под вечер нашел в саду Ихароша на дорожке. Ну, и подумал: такое не здесь выросло…
Глаза сержанта впились в катышек, потом в милиционера.
— Что, руками брался?
— Прутиком подбросил на бумажку, но и руки вымыл…
— Отлично, Лаци. Верно говорится: лучшие лесничие из браконьеров…
— Давно ведь было-то, — вспыхнул Лаци.
— Вот дурень! Я же в похвалу тебе… гляди, не испугайся, если представлю на повышение.
— Я не из пугливых.
— Знаю. Можешь прилечь, Лаци.
Сержант сидел один и, держа бумагу за краешки, осторожно перекатывал на ней шарик из шкварок. Потом встал. Достал пинцет, кончиком поковырял в коричневом катышке. На бумагу вывалились две белые крупинки.