Репортаж с поминок
Шрифт:
Когда Махмуд и Садык-киши усаживались рядышком перед бузбулакской мечетью, вокруг них сразу же собирался народ. Разговор большей частью шел о Нариманове; в тишине и безмолвии Бузбулака, вероятно, и не могло быть более интересной темы, и кроме того, стоило старикам оказаться вместе и завести этот разговор, так тотчас возникали все новые и новые подробности. Рассказывая, как он умучился тогда, отыскивая Садыка "в этом громадном Баку", Махмуд всякий раз припоминал истории, одну удивительней другой; ну, например, оказывалось, что Садык-киши водным путем доставлял бакинским комиссарам оружие из Астрахани… В общем, поговорить было о чем. Но начавшийся с Нариманова разговор, покружив вокруг да около, в конце концов почему-то неизбежно упирался в Джумшида, потому что, как сразу
Теперь в Бузбулаке мало кому известно, чем занимался Карахан пятьдесят лет назад, чем он так насолил Садыку-киши, сам же он ничего не рассказывал. Что касается Махмуда, тот всякий раз, когда речь заходила о Карахане и Джумшиде, сперва молча посмеивался, потом начинал свой рассказ — всегда одинаково начинал, одинаково заканчивал — и, закончив его, всякий раз принимался хохотать.
— Примчался как-то ко мне, давай, дескать, вместе в колхоз вступать. "Ишь ты, — говорю, — мне от отца как-никак конь остался, пара быков. Я, если и заленюсь на колхозной работе, конь с быками мое отработают. А от твоего, говорю, отца что осталось? Ишак? И того Караханом кличут! Как это, говорю, мы с тобой, прощелыга ты этакий, колхоз строить будем? Может, ты работать умеешь? Да если ты работящий человек, чего ж до сих пор не работал? Землю отцовскую Кебле Казыму чуть не задаром отдал, деньги — в картишки спустил?!" Плюнул ему в глаза, и все. Он, дармоед, сколько лет потом в караульщиках в колхозе ходил, салом весь оброс, как свинья. И сам первый вор был.
От высказываний насчет самого Джумшида дядя Махмуд воздерживался. Может, остерегался. Может, считал, что об этом только говорить Садыку. Не исключено, конечно, также, что поскольку дядя Махмуд и сам побывал в председателях, то полагал ниже своего достоинства осуждать теперешнее начальство. Когда Садык-киши принимался ругать Джумшида или возмущался непорядками, Махмуд посмеивался. Посмеивался и говорил: "Сам виноват!" Чего ж, мол, ругаться — твоих рук дело… Не потому, конечно, что дядя Махмуд и впрямь считал Садыка одним из устроителей и основателей всех порядков. Махмуд прекрасно знал, что если Садык и мог когда развернуться, так только в революцию, в самую что ни на есть заваруху. А чтоб посты занимать — откуда у него грамотность? Садык, может, потому и уберегся и доброе имя свое сберег, что был всегда на рядовой работе, и сто восемьдесят рублей пенсии шли ему за то, что отличился в революцию. Это все так, все понятно, но что будешь делать, если даже в тех случаях, когда разговор упирался в Джумшида, Садыку-киши почему-то доставляло удовольствие считать себя зачинателем, устроителем и основателем всех порядков. Именно поэтому дядя Махмуд и повторял так часто: "Сам виноват!"
— Невежа он… — ворчал Садык-киши. — Никакой культуры. Говоришь с ним, а он прямо слюной в лицо!..
— Сам виноват.
— Деревню совсем забросил. Библиотека столько лет не ремонтирована. А с людьми какое обращение?..
— Сам виноват.
Находились любители нарочно «завести» Садыка-киши. Некоторые пользовались его наивностью — Садык-киши был человек в высшей степени наивный. То он затевал ремонт библиотеки, то «строил» в деревне баню, то обмозговывал, где ставить новую школу, а когда затеи его одна за другой проваливались, он предпринял еще одно начинание: собрал группу ребятишек и начал обучать их русскому языку. Ну и язык это был!.. Достаточно было один раз послушать «урок» Садыка-киши, чтобы никогда уже не поверить, что этот человек пятьдесят восемь лет жил в Баку.
— Ишто такой руски язык? Руски язык — язык Ленин. Руски язык зачем надо знать? Иштобы человек быт, асол не быт. Человек будеш, далеко пойдош, асол будет, издесь будеш…
Библиотеку Садык-киши упорно называл «билботека», пчелу — «печел». Любуясь плодами на дереве или цветными камешками в реке, он, бывало, подолгу стоял, как завороженный. "Насдаящи исгусдо" — с чувством произносил он.
Случалось, Садык-киши впадал в гневливость. "Я революцию не для Караханового сыночка делал!" — кричал он. Или начинал ругать земляков: "Как были вы чурбаны, так и остались! Рот да брюхо — ничего больше нет! Ничего не видите, ничего не слышите — знать ничего не хотите!.."
Иногда Садык-киши вдруг начинал тосковать. "В Баку это да, это жизнь была… Сюда только помирать ехать!" "Брось, Садык, — полушутя говорил ему Махмуд, — не больно-то ты в своем Баку ублажался. И к нам не за смертью прибыл. Она небось тебя там донимала, вот и удрал сюда — от нее подальше…"
В общем, такой он был, наш Садык-киши. Когда я уезжал в то лето, он оставался в Бузбулаке. Осенью я услышал, что Садык-киши снова в Баку. А потом, через сорок дней после его смерти, узнал, что Садыка-киши больше нет на свете.
Да, брат, такие дела,
Ну, я был уже почти дома. Немного погодя и Реджеб доберется до своего Сумгаита.
— Ну как поминки? — спросит его мать, старая тетя Муджру. — Наших много было?
— Нормально… — ответит Реджеб. — Бузбулакцев было навалом…
И тогда тетя Муджру начнет донимать Реджеба: а был ли такой-то, приехал ли тот-то? Вопросов посыплется столько, что в конце концов Реджеб взбеленится.
— Отстань! — скажет он. — Отцепись от меня со своими бузбулакцами. Чтоб он провалился, твой Бузбулак! Мне вставать утром — спать хочу!
И тетя Муджру перестанет расспрашивать сына и только жалобно скажет:
— Сыночек… Уж ты, ради бога!.. Не хорони меня здесь!..
Мать вот-вот пустит слезу, и Реджеб решит за лучшее промолчать. Ляжет спать и во сне увидит, что…
А, пусть себе видит, что хочет! Рассказывать об этом — конца не будет. Я лучше свой сон расскажу. Мне в ту ночь такое приснилось!.. Чертовски странный сон.
РЕПОРТАЖ С ПОМИНОК
Вроде я там, на поминках, и люди вроде все те же, только вместо серой брезентовой палатки раскинут огромный шатер, белый-белый. И кругом сад, белый-пребелый — цветет миндаль: сад и похож и чем-то не похож на бузбулакский сад дяди Даяна. И я никак не могу понять: деревья стоят за шатром или тут, внутри, потому что цветы белые-белые и шатер белый-белый глаза режет от белизны (да, да, режет, хоть это и сон…). Кипят самовары, стоит еда — все как положено. И откуда-то доносится негромкий звук, знакомый, но непонятный: музыка это или самовар поет, закипая, или пчелы жужжат в купах миндаля — не знаю, но звук удивительно знакомый. И вдруг я понимаю: это миндаль, это голоса цветов (господи, как давно не слыхали мы голоса цветов!..); цветы то ли болтают о чем-то, то ли тихонько поют, время от времени даже знакомые слова доносятся до моих ушей, и если бы не самовар и не жужжание пчел, я разобрал бы, о чем они…
Потом мне приходит в голову, что это никакие не поминки — праздник. И еще, я очень хочу понять, где я: в шатре или в саду — снаружи. И в то же время, когда я пытаюсь в этом разобраться, вдруг возникает Нейметулла с микрофоном в руках. (У микрофона длиннющий шнур, — как говорится, один конец здесь, другой на Камчатке).
— Начинаем наш репортаж с поминок! — бодро говорит в микрофон Неймет Намаз. — Первое слово предоставляется всеми нами уважаемому дяде Даяну. Прошу вас, уважаемый товарищ Даян!
С этими словами Нейметулла сует микрофон Даяну, тот откашливается, прочищая горло, и начинает пороть чушь (во сне все возможно):
— Товарищи! Как вы знаете, я всегда против спанья. Потому что, если поднявшись в шесть, я не выпью стаканчик чаю, то до пол-одиннадцатого кусок хлеба в глотку не протолкну. Тут, товарищи, большая политика. Как сказал Бенжамин Спок, дома надо ремонтировать — чтоб воздух в них был чистый… И бросайте курить! Обязательно бросайте! Должен сказать, товарищи, что я не с пустыми руками пришел сегодня на праздник наших табаководов — славных, самоотверженных тружеников. Я прочту сейчас свои стихи, посвященные им… Нет… Я хочу сказать, что всех вас приглашаю к себе! Разносолов у нас не водится, а пити или бозбаш всегда найдется! А что касается мороженого мяса…