Репортер
Шрифт:
Уникальный Петровский штоф тяжелого цветного стекла и набор стаканов, сделанных по спецзаказу в экспериментальной мастерской министерства, Тихомиров принял легко, с детским восхищением: «Хоть и не люблю этого монарха, но отношу себя к числу тех, кто не вычеркивает персоналии из отечественной истории… Полагаю необходимым пропагандировать не только радищевское путешествие, но и встречное, пушкинское, из Москвы в Петербург… Да и Пуришкевича должно судить не только по его речам в Думе, но и по тому, что он сделал во имя России вместе с Юсуповым и великим князем Дмитрием, убрав Распутина… А уж коль скоро Герцен у нас в таком почете, то отчего замалчиваем Хомякова с Аксаковым? Однобокая информация – штука опасная, негоже преклоняться только перед домашними гегельянцами!
Прочитав дописанную Кузинцовым главу, Тихомиров предложил включить несколько строк о деятельности секретаря МГК Лазаря Моисеевича Кагановича («Он не “Моисеевич”, наши тоже встречаются “Моисеевичи”, обязательно поставьте “й”, это необходимое уточнение – человек, лишенный чувства почвы, хасид»), Кузинцов заметил, что в таком случае надо писать и о Сталине с Молотовым, которые возглавляли ЦК и правительство. Тихомиров отмахнулся: «Они были игрушками в его руках, к тому же Молотов женился на Полине Соломоновне, сами понимаете, куда идет ветвь». Кузинцов включил несколько намекающих цитат из выступлений ряда историков архитектуры; на открытую конфронтацию не решился – неизвестно еще, куда пойдет дело.
Когда Тихомиров обмолвился, что негде дописать заказанную статью, дома шумно, приехали родственники, Кузинцов сразу же определил его в Прибалтику, в тихий дом отдыха; система связей с нужными людьми продолжала функционировать, хотя пришлось попросить у доцента официальное ходатайство на бланке – раньше такие пустяки решались телефонным звонком, ничего не попишешь, дань времени; все устроится, пару лет пройдет, пыль уляжется, вернемся на круги своя, только б сейчас удержаться, только б не дать порваться цепи, один за всех, все за одного, иначе нельзя…
Через месяц Тихомиров сказал, что его помощник, отменный специалист по русской керамике и фарфору Савенков, лишен сколько-нибудь серьезной производственной базы: «А ведь на нем лежит огромная ответственность – восстановить утраченные орнаменты, секреты рисунка, все то, что составляло гордость наших мастеров». Кузинцов сразу же предложил замкнуть Савенкова на экспериментальную мастерскую Гуревича в Москве, творят чудеса, прекрасная техника, только-только закупили в ФРГ.
Тихомиров покачал головой: «Доверчивая вы душа, Федор Фомич! Да разве можно отдавать восстановление нашего фарфора Гуревичу? Нет уж, лучше мы в Сибирь подадимся, есть люди, которые поддержат нас и словом и делом; национальным искусством должен заниматься свой человек… Нет, нет, я лишен предрассудков, пусть себе Гуревич работает, но не надо ему входить в наше предприятие, пусть занимается современностью, если вы убеждены, что он делает это честно и во благо обществу».
Кузинцов ответил тогда, что есть база в Поволжье; стоить, правда, будет значительно дороже: и транспортные расходы, и размещение специалистов, и согласование пройдет труднее – местные власти весьма ревнивы к столичным вторжениям, – придется походить по коридорам администрации.
Тихомиров только рассмеялся: «Никаких хождений не будет, скажите, кто должен подписать бумагу и на чье имя… Кстати, как фамилия поволжского директора? Потапов? Хорошо. А как зовут жену? Ее девичья фамилия? Быкова? Годится. Я не шовинист и чту искусство всех народов – у кого оно исторически существовало, – но, согласитесь, смешно было бы, учи англичан театральному искусству русский режиссер!»
Кузинцов хотел было заметить, что англичане по сю пору учатся у Станиславского, Мейерхольда, Вахтангова и Таирова, но понял, что делать этого не следует: порою лицо доцента – во время бесед о национальном – замирало, покрывалось мелкими старческими морщинками, глаза останавливались, делаясь какими-то водянистыми, прозрачными, словно наполнялись невыплаканными слезами; собеседника в такие моменты Тихомиров не слышал, говорил с маниакальным устремлением, словно бы продолжая с кем-то давний спор, который никак не может закончить.
Бумагу, которую Кузинцов продиктовал Тихомирову, тот подписал во всех инстанциях за три дня, – немыслимое дело; заметив нескрываемое удивление на лице собеседника, посмеялся:
– Милый Федор Фомич, это все не штука… Дайте время, развернемся так, что все барьеры сломим! Мы еще свою удаль не выказали миру, обождите – выкажем, громко выкажем…
Подписи на бумаге свидетельствовали: Тихомиров имеет такие выходы, о которых Кузинцову и не мечталось, хотя он, за долгие двадцать три года службы в своем маленьком кабинетике, оббитом теплыми деревянными панелями, оброс связями со всеми министерствами.
И сейчас, анализируя беседу с Варравиным, он вдруг ясно понял, что потушить дело с Горенковым в зародыше может только один человек – доцент Тихомиров.
Выслушав просьбу Кузинцова о встрече, Тихомиров ответил, что днем будет занят, встреча с архитекторами, составление плана мероприятий «Старины» на летние месяцы, так что освободится не раньше семи; готов заглянуть.
Кузинцов сказал, что в семь будет стоять у входа.
– Нет, нет, не надо, Федор Фомич! Я могу задержаться, а вы будете в вестибюле ждать, я себя стану чувствовать в высшей мере неловко, закажите пропуск, – боюсь ощущать себя связанным во времени.
…Кузинцов вышел на улицу, неторопливо прогулялся по городу, думая о том лишь, как бы не испугать Тихомирова. Если солгать в малости – доцент ощутит это своим внутренним локатором; а потеря такого контакта невосполнима; упаси Господь стать его врагом, – с его-то связями сомнет в момент, а человек он подвластный настроениям, интригабельный, женственная натура, от пылкой привязанности может мгновенно перейти к яростной неприязни. Но и обо всем с ним говорить нельзя, есть какие-то вещи, в которых и самому себе нельзя признаваться, иначе душу разъест ржавчиной, погибнешь от вечного неспокойствия. Не зря ведь раковые больные интуитивно отторгают самое возможность болезни; на Западе люди бездуховны, врачи там теперь открыто говорят пациенту, что у него рак, а ведь не каждому дано пережить такого рода стресс, не всякая правда угодна человеку, в этом с Горьким можно согласиться, действительно некоторая правда разит наповал… Вот, Хрущев открыл правду на двадцатом съезде, ну и что? Сколько душ искалечил… Сделали Сталина богом, ну и оставаться б ему таким, все равно убиенных не воскресишь, да и надо ли? Наш человек без святой веры в авторитет верховного вождя жить не может, такова уж история, – куда ни крути! Нам нужны пряник, страх и кнут; всяческие демократии не по нашу душу – жаль, об этом в открытую нельзя сказать, сразу книжку отберут, а куда без нее?! Учителем в ПТУ? Да еще и не примут, если сверху звонка не будет; выпал из номенклатуры – поминай как звали, был человек – нету! А нынешние выборы руководителей? Разве мы готовы к этому? Надо постепенно, десятилетиями подводить наш народец к такому, а тут – раз, два, и – валяй! Страху нет, руки тянут вразнобой, вольница… Ивана Грозного помним, оттого что боялись, а кто отдаст должное Александру Второму-освободителю, подписавшему рескрипт о свободе крестьян? Да никто не помнит! Подняли, бедолагу, бомбой, порвали в куски, – демократии дыхнули! При Николае Первом не посмели б, декабристов так скрутил, что десятилетиями никто и пикнуть не смел, элита жила в радость, а мужику что надо? Хлеб имел, молочка перепадало, незачем всем навязывать то, к чему ты, достигший, допущен.
…Не отдавая себе отчета в том, что его потянуло в ЦУМ, Кузинцов тем не менее зашел в универмаг и, словно подталкиваемый кем-то, поднялся в отдел электротоваров, купил маленький самовар, вернулся в министерство, снял кофейник-экспрессо с маленького столика, а вместо него водрузил самовар, заменив при этом чашечки на хрустальные стаканы; чай, по счастью, был у дежурного по коллегии индийский, от старых времен, когда были на прикрепленке к Елисеевскому.
…Тихомиров ни разу не перебил Кузинцова, слушал вбирающе, тех вопросов, которых так страшился Федор Фомич, не задал, от чая отказался – «грешным делом выпил бы чашку крепкого кофе, измотался за день, сил нет», потом сокрушенно покачал головой: