Ресторан «Березка» (сборник)
Шрифт:
– Позвольте вас спросить, сударыня, – Николай Романович скрестил руки на груди, – правда ли, что вы находитесь... в интимных отношениях с неким Инсанахоровым?
Руся вспыхнула, и глаза ее заблистали.
– Мне незачем хитрить, – промолвила она, – да, я нахожусь с ним в интимных отношениях, но в этом нет ничего предосудительного – ведь он мой муж.
Николай Романович вытаращил глаза.
– Чего?..
– Мой муж, – повторила Руся. – Я замужем за Андроном Инсанахоровым. Простите меня, мамаша. Две недели назад мы с ним обвенчались в Зальцбурге, в православном храме.
Анна Романовна раскрыла рот, Николай Романович отступил на два шага.
– Замужем! За этим диссидентиком!
– Папенька, – проговорила Руся (она тоже вся дрожала с головы до ног, у нее тряслись руки, но голос ее был тверд), – Зальцбург действительно в Австрии, но любовь не знает границ и расстояний. Я не хотела огорчать вас заранее, но я поневоле на днях сама бы все вам сказала, потому что мы на будущей неделе уезжаем отсюда с мужем. А «свинью» я оставляю на вашей совести.
– Уезжаете? Куда же это, если не секрет?..
– На его Родину, в СССР. Это теперь называется СНГ – Содружество Независимых Государств, по-немецки будет ГУС.
– ГУС! К комиссарам и рэкетирам! – воскликнула Анна Романовна и лишилась чувств. Руся бросилась к матери.
– Прочь! – возопил Николай Романович и схватил дочь за руку. – Прочь, путана!
Но в это мгновение дверь отворилась и показалась бледная голова со сверкающими глазами; то была голова Михаила Сидорыча.
– Николай Романович! – крикнул он во весь голос. – Ваша немка вернулась с Кавказа и зовет вас. Ее немного подстрелили в Пицунде! Прямо в задницу!
Николай Романович с бешенством обернулся, погрозил Михаилу Сидорычу кулаком, остановился на минуту и быстро вышел из комнаты.
XXXI
Евгений Анатольевич лежал на своей постели. Мятая хлопчатобумажная фуфайка с надписью Nu pogodi расходилась свободными складками на его жирной, почти женской груди, оставляя на виду большой серебряный православный крест. Легкое одеяло покрывало его пространные члены. Свеча горела на столе возле кружки с пивом, а в ногах Евгения Анатольевича, на постели, сидел подгорюнившийся Михаил Сидорыч.
– Орал наш царь-батюшка на весь дом так, что прохожие слышать могли, благо по-русски не понимают. Он и теперь рвет и мечет, со мной чуть не подрался, с отцовским проклятием носится, как дед Павлика Морозова. Но это все пустое, Анну Романовну жалко, хотя и ее, по совести сказать, больше сокрушает отъезд дочери, чем ее замужество.
Евгений Анатольевич потер пальцами правой руки лысину.
– Мать... Инстинкт, – проговорил он, – действительно... Ябеныть.
– Так, так. А какой хай поднимется. Но ей – плевать. Уезжает она – и куда? Даже страшно подумать! Что ее ждет там, в этом советском бардаке. Я гляжу на нее, точно она из ванны с бадузаном в ледяную говенную прорубь прыгает. С другой стороны, я ее понимаю. Скучно здесь до чертиков, да и сторона хочешь не хочешь чужая. Пиво вот вкусное, колбаса... Картины в пинакотеке... Но нельзя же вечно жить в гостях. Худо только, что этот ее муж, считай, на ладан дышит. Я тут видел его днями, так хоть в мединститут его помещай в качестве наглядного скелета.
– Это... Это – да, действительно, но – все равно... Значения не имеет... Ябеныть... – заметил Евгений Анатольевич и сильно отпил из кружки.
– Да ведь ей-то пожить с ним захочется.
– Ну и что – поживут, сколько Бог даст, – отозвался Евгений Анатольевич.
– Хорошо, хорошо. Эх, натянуты у них струны! Пой, гитара, покуда струна не лопнет! – Михаил Сидорыч уронил голову на грудь. – Да, – резюмировал он после долгого молчания, – Инсанахоров ее стоит. А впрочем, что за вздор! Никто не стоит нашей Руси. Особенно я. Хотя... разве я совсем уж полное говно? Разве Бог меня окончательно обидел? Никаких способностей, никаких талантов мне не дал? Дал, все дал. И я уверен, что со временем все будут знать славное имя Михаила Сидорыча! Про меня еще напишут!..
Евгений Анатольевич оперся на локоть и уставился на разгорячившегося оратора.
– Ты это... ты прав... напишут... Про всех нас напишут. Вот сейчас уже кто-нибудь сидит да про нас пишет.
– О любомудр земли русской! – воскликнул Михаил Сидорыч. – Слова ваши на чистый жемчуг, продаваемый спекулянтами, похожи! Я начинаю собирать деньги на вашу статую. Вот как вы теперь лежите, в этой позе – про которую не знаешь, чего в ней больше, лени или силы? Написать-то напишут, да вот что напишут – это главное. Скорей всего, сочинят какую-нибудь муть голубую... Потому что все мы – мелюзга, грызуны, гамлетики, темнота, глушь подземная, отставной козы барабанщики. А то еще есть среди нас паскуды, волки позорные, которые самих себя только и изучают, щупают беспрестанно пульс каждому своему ощущению, и все теоретизируют, теоретизируют... Надоели мы Русе, вот она и свалила в Совдепию. Что ж это, Евгений Анатольевич? Когда же будет наша пора? Когда же придет настоящий день? Когда же кончится этот вечный бардак и начнется нормальная жизнь?
– Дай срок, и все будет о’кей. Все будет – и белка, и свисток, и богатство, и покой, – ответил Евгений Анатольевич и добавил, мучительно шевеля пальцами: – А бардак? Что бардак? Бардак – не худшая из форм существования белковых тел на земле. Так уж нам определено, что мы всегда будем накануне накануне.
– Смотрите же, господин оракул, честная вы мысль, черноземная сила! Золотом режу на сердце ваши слова, как говорят на Востоке... Ай, да зачем же вы свет-то гасите?
– Пошел, пошел, спать хочу, некогда мне с тобой разговоры разговаривать...
XXXII
Михаил Сидорыч сказал правду. Неожиданное известие о замужестве Руси чуть не убило Анну Романовну. Анна Романовна слегла в постель и больше из нее не вставала, по крайней мере когда Николай Романович бывал дома. А он – как с цепи сорвался – шумел, орал, матерился, грозил. «Вы меня не знаете, но вы меня скоро узнаете», – так и слышались его слова изо всех углов. Добрая Сарра кормила и поила Анну Романовну, читала ей Даниила Андреева, включала телевизор, потому что Николай Романович навсегда запретил всем домашним разговаривать с Русей. Но когда он уходил (а делал он это все чаще и чаще, потому что немку действительно ранили в мягкое место, правда, не в Пицунде, а в Южной Осетии), Руся снова являлась к матери, и они плакали вдвоем. Плакала, глядя на них, и Сарра, которая очень жалела бывшую девушку, хотя в глубине души считала ее дурой. «Отвергнуть прекрасного Бориса Михайловича ради кургузого Инсанахорова может только дура», – думала она, хотя и догадывалась глубиной души, что чего-то недопонимает и, наверное, ошибается. Плакали все.
Вот и сегодня – Анна Романовна плакала, пила свое рейнское, с укором посматривая на Русю, и этот немой укор пуще всякого другого проникал в сердце красавицы. И не раскаяние чувствовала она – отнюдь нет, – но глубокую бесконечную жалость, похожую на раскаяние.
– Мамаша, милая мамаша, – твердила она, целуя ей руки. – Утешьтесь хотя бы тем, что все могло быть гораздо хуже, то есть я могла бы повеситься, и вы никогда больше не увидели бы меня живую.
– Да я и так не надеюсь больше увидеть тебя. Либо ты кончишь свою жизнь где-нибудь в сибирских концлагерях, либо станешь субреткой новых кремлевских владык, либо... либо я не перенесу разлуки.