Революция пророков
Шрифт:
Первыми, кто заподозрил, что мысль имеет гендерную природу, оказались «ранние ласточки» модернизма в XIX веке — романтики и Бахофен. Разумеется, полный расцвет теория гендерного дуализма в духовной сфере пережила у Ницше. Именно он указал, во-первых, на то, что мысль определяется ценностным ориентиром, а во-вторых, что ценности бывают мужские и женские. Это видение на самом деле в XX веке постарались максимально забыть. При всей легитимации «безумного философа» акцент на гендерный аспект в его послании был наиболее неудобным: он мешал гипнотизировать философствующую публику.
В сущности, здесь нет ничего странного. Мы инстинктивно знаем, что есть два типа рассказчика: мужчина и женщина. Именно тем, кто рассказывает — он или она — и определяется характер метанарратива. Повествование имеет гендерную природу, потому что в основе его лежит ценностный концепт,
«Горючим», которым питается интеллектуальное движение от одной концептуальной фазы к другой, оказывается именно скепсис и критика. Модернизм возникает на основе скептического дистанцирования от «безличной объективной истины», составляющей пафос классической традиции. Постмодернизм рождается из недоверия к модернистским проектам. В действительности эта динамика раскрывается через гендерную оппозицию: мужчина не верит в «большие повествования» женщин, женщины скептичны по отношению к метанарративу мужчин.
Гендерная диалектика «женского» рока и «мужской» воли
Модернизм представляет собой органичный мужской дискурс. Он рождается в тот момент, когда европейский мужчина организует интеллектуальное восстание против Универсального, понятого как аморфная, кастрирующая, растворяющая стихия. Универсальное в качестве традиционной мудрости внезапно воспринимается как «повествование Великой Матери», и в этом смысле известное самоопределение христианской церкви как «духовной Матери» предопределяет фаустовский антитрадиционализм мужчины-первооткрывателя, организатора проекта, будь то в сфере абстрактного умозрения или цивилизационного конструирования. Для такого мужчины мудрость естьпринципиальная антитеза провиденциального сюжета — она бессюжетна, в ней отсутствует «я», это пустая протяженность без точки. Мудрость — метанарратив женщины. В сущности, главная претензия мужчины-модерниста к вселенской мудрости совпадает с трагическим вызовом мифологических героев в адрес рока: последний точно так же игнорирует персональную волю и свободу, как и вселенская мудрость.
Откуда рождается собственно мужская «мысль-ценность»? Что дает силу не верить в Универсальное? Итог поискам ответа на эти вопросы подвел Ницше, указав на принцип долженствования. Речь идет, конечно, не о том бремени морали, которое опирается на женский принцип «табу», но о стержне воинской этики: должно стремиться к тому, что должно быть. Это мужской персоналистический ответ на диктат Норн или Парок, ткущих паутину того, что есть. Долженствование есть духовная антитеза рока. Сущее всегда задано роковым образом со знаком минус. Яблоко падает на голову Ньютона, в нетопленом доме становится холоднее, солнце обречено погаснуть и наступит вечная зима. Долженствование имеет в своем визире Весну: против гравитации — левитация, против пустыни — цветущий сад, которым будут наслаждаться наши потомки. Так возникает строительство персоналистической судьбы — «большое повествование» мужчины-модерниста.
Всеобщее недоверие, (точнее, всеобщий гендерный скепсис) продолжает, однако, действовать и в новую эпоху. Теперь уже женщина не верит в мужской нарратив. Постмодернизм становится предельным выражением женского недоверия к философии воли, к проектному конструктивизму. Само постмодернистское сознание позиционируется как сознание женское — не произнося этого, конечно, вслух! «Первой ласточкой» постмодернистского сознания, вероятно, стал Анри Бергсон, негативный наследник Ницше. Есть, несомненно, определенная метафизическая ирония в том, что инструментом разрушения философии воли стал тот же самый экзистенциалистский культ «момента», который в контексте заратустрианского дискурса как раз и создавал пафос этой самой воли. Бергсон уничтожил интуицию центра исходя из того, что поставил под сомнение интуицию собственного «я». С ним мы входим в сумеречную зону неопределенности, превращенной в метод. В начавшемся с приходом новой плеяды постмодернистских философов «женском дискурсе» полностью исчезает субъект как трансцендентный инициатор проекта, обеспечивающий высшую легитимность постоянных правил игры.
Постмодернизм и конец демократии
Именно это радикальное изменение — «женскую» делегитимацию «мужских» законов — констатировал Лиотар, указав на то, что новые правила игры легитимны в тот момент, когда формулируются, полностью меняясь на каждом следующем этапе. Тайна принципа постоянной делегитимации — поиск абсолютной безопасности, каковая является на самом деле главной женской ценностью во все времена. Любая игра, ведущаяся по постоянным правилам, предполагает конечное «да» и конечное «нет». Такая дихотомия постулирует реальность безусловного риска, который в пределе означает тотальный конец проигравшего. Постмодернистская игра с ликвидной текучестью правил предполагает отмену «да» и «нет» как исходов игры. Таким образом, в лиотаровском пространстве контролируемой неопределенности проиграть невозможно. Удивительным образом идеал «женской» безопасности совпадает с конечным результатом энтропии (рока): когда все проиграно, больше проиграть невозможно.
В женском сознании, смоделированном постмодернистской философией, находит окончательное выражение чистый профанизм, если определять последний как пребывание вне ноуменального знания. По отношению к «Универсальному» Традиции, представляющему собой как бы одинаковый ровный свет без границ, постмодернистское сознание выступает как «внешняя тьма», своеобразная изнанка изначальной мудрости. Однако любопытная вещь: при том, что постмодернизм профанен и скептичен, его негатив обращен в первую очередь на мужской нарратив так называемых полупрофанов. Последними назывались основатели фаустовской эпохи «штурма и натиска», которая плавно перешла в великие авторитарные авантюры новейшего времени. «От полупрофана Лейбница к квазирелигиозному провиденциалистскому проекту Сталина» — вот что растворяется в первую очередь в разъедающей кислоте постмодернистского скепсиса. Однако постмодернист совершенно не трогает сакральную мудрость, в которой отсутствует проектный сюжет и персональная воля… Постмодернист не критикует «глобальные констатации», он ненавидит лишь «большие повествования», в которых заявлено о трансцендентном долженствовании. Кстати, в подтверждение этой мысли мы находим примеры, когда традиция как безличная мудрость и постмодернизм как чисто профанный скепсис совпадают в одном дискурсе: современной психоаналитической интерпретации буддизма (Судзуки).
Безусловно знаменательным представляется практически одновременное явление традиционалистской школы мысли в лице Генона и его учеников и постмодернистского сознания в лице философов «новой волны» (при том, что родина обоих явлений — одна и та же — Франция!). Генонизм обращается прежде всего к элитарным маргиналам, которые, возможно, принадлежат к пока еще не заявившей о себе «сверхэлите», в то время как постмодернизм есть все же, хотя и рафинированный по технологии высказывания, но, увы, мейнстрим, т. е. по определению сознание среднего класса. При внешнем игнорировании друг друга и традиционализм и постмодернизм поразительно сочетаются между собой в социально-политическом пространстве: оба дискурса отрицают модернистский социальный нарратив, основанный на «Декларации прав человека и гражданина 1789 года», а в более широком плане и «цивилизацию Фауста» с ее массовой версией общества всеобщего благоденствия. (После исчезновения СССР, США остаются последним модернистским проектом, своего рода оплотом модернизма, отрицаемым как Традицией, так и постмодерном, который в самих США политически представлен демократами.)
Культ абсолютной безопасности, порождающий виртуальную игру с ее «ни да, ни нет», исчезновение принципа легитимации, да и самой потребности в таковой, образуют сегодня интеллектуальный фрейм для возникновения глобального политического постмодерна. Это общество — сегодня уже обозначенное в основных схематических чертах — общество беззакония и олигархической тирании, которое будет принципиально отличаться от модернистских социально ориентированных тоталитаризмов и авторитаризмов. Отказ от метанарративов предполагает также и отказ от ценностных установок социального гуманизма, опирающегося на мифы-повествования типа «прогресс», «благоденствие», «справедливость» и т. п. Новая постмодернистская глобальная система специфична тем, что по определению находится вне телеологии, т. е., иными словами, не ищет провиденциалистского обоснования своего целевого вектора. Задумался ли кто-нибудь о том, что это означает? Этот, казалось бы, сугубо интеллектуальный концепт на самом деле обеспечивает механизмы абсолютной жестокости элиты по отношению к массам при парадоксальном сочетании с тем, что самим массам будет внушено исповедание «религии нарциссизма». Постмодернистская экономика характеризуется тем, что выходит из сферы предмета. Она становится не экономикой потребления, а экономикой языка. Для этой экономики главным поводом движения финансовых потоков выступает описание проекта, которое порождает информационные конструкции в качестве главного продукта. Такая экономика превращается в разновидность социальной метаполитики, непосредственно работающей на управление людьми, которые будут потреблять лишь в меру интерактивной вовлеченности в информационный продукт.