Римлянка. Презрение. Рассказы
Шрифт:
Тем временем сценарий, который я писал для Баттисты, был почти закончен. Баттиста тогда же намекнул мне, что ему хотелось бы, чтобы я принял участие в новой работе, значительно более серьезной, чем эта. Подобно всем продюсерам, Баттиста был человек скользкий и уклончивый; бросаемые им мимоходом намеки не шли дальше общих фраз, вроде: «Мольтени, как только вы закончите этот сценарий, мы сразу же примемся за другой… Но уже за настоящий». Или: «Будьте готовы, Мольтени, на днях я намерен вам кое-что предложить». Или несколько более определенно: «Не подписывайте никаких контрактов, Мольтени, через две недели вы подпишете контракт
Впрочем, такова уж работа киносценариста: даже если, как это было со мной, ее не любишь, всякое новое предложение принимается с благодарностью, а когда никаких новых предложений тебе не делают, начинаешь волноваться и считать, что тебя обошли.
Однако я не сказал Эмилии о новом предложении Баттисты, и вот почему: прежде всего, я еще не знал, соглашусь ли на него, а потом, как я понял, моя работа больше не интересовала Эмилию, поэтому я предпочел ничего не говорить ей, чтобы не получать лишнего подтверждения ее холодности и безразличия, которым я все еще упорно старался не придавать значения. Я смутно связывал новое предложение Баттисты с холодностью Эмилии; и я не был уверен, соглашусь ли на новую работу, именно потому, что чувствовал: Эмилия меня больше не любит. Если бы она любила меня, я, конечно, рассказал бы ей о предложении Баттисты, а рассказать ей о нем значило бы для меня уже согласиться.
В один из таких дней я вышел из дому и отправился к режиссеру, с которым работал над первым сценарием для Баттисты. Я знал, что иду к нему в последний раз оставалось дописать лишь несколько страниц, и мысль об этом меня радовала: наконец-то тягостный труд будет окончен и хотя бы полдня я смогу делать, что захочу. Как это часто случается при работе над сценарием, двух месяцев оказалось вполне достаточно, чтобы у меня возникла глубокая неприязнь и к героям фильма, и к его сюжету. Я знал, что скоро буду заниматься новыми героями и новым сюжетом и они тоже в свою очередь быстро мне осточертеют; но от этих-то я, во всяком случае, отделаюсь; и при одной только мысли об этом я уже чувствовал огромное облегчение.
Надежда на скорое освобождение окрыляла меня, и в то утро я работал с подъемом. Оставалось лишь внести в сценарий два-три незначительных исправления, над которыми мы бились безрезультатно вот уже несколько дней. В порыве вдохновения мне удалось сразу же направить обсуждение по верному руслу и одну за другой преодолеть все оставшиеся трудности. Не прошло и двух часов, как мы обнаружили, что работа над сценарием закончена, и на этот раз окончательно. Так бывает иногда во время бесконечного изматывающего подъема в гору, когда совсем уже отчаиваешься достигнуть вершины, а она вдруг возникает за ближайшим поворотом. Я написал фразу и удивленно воскликнул:
— Но ведь на этом можно и кончить!
Пока я писал, сидя за столом, режиссер все время расхаживал по кабинету из угла в угол; тут он подошел ко мне, взглянул
— Ты прав, на этом можно закончить.
Я написал слово «конец», захлопнул папку и встал из-за стола.
С минуту мы оба молча глядели на стол, где лежала папка с уже завершенным сценарием, совсем как два вконец обессилевших альпиниста смотрят на озеро или утес, до которого они добрались с таким трудом.
Потом режиссер сказал:
— Мы добили его… Ну вот, повторил он снова, наконец мы добили его.
Режиссера звали Пазетти. Это был молодой блондинчик, угловатый, сухой, весь какой-то приглаженный и прилизанный. Он был больше похож не на художника, а на педантичного учителя геометрии или счетовода.
Пазетти был моих лет, но, как это часто случается при работе над сценарием, отношения между нами были такими, какие устанавливаются между выше и нижестоящим: режиссер всегда пользуется большим авторитетом, чем все другие участники, в работе над фильмом.
Помолчав еще немного, Пазетти произнес со свойственным ему тяжеловесным юмором:
— Должен заметить, Риккардо, что ты, как лошадь, которая чует конюшню… Я был уверен, что нам придется возиться еще по меньшей мере дня четыре… А мы все кончили за два часа… Перспектива гонорара подстегнула тебя!
Несмотря на всю свою ограниченность и почти невероятную тупость, Пазетти не был мне антипатичен. При установившихся между нами отношениях мы в какой-то мере дополняли друг друга: он человек без воображения и нервов, но сознающий свои возможности, а они не превышали уровня посредственности, я же, наоборот, человек легко возбудимый и одаренный, весь во власти своего воображения и сплошной комок нервов.
— Ну, конечно, ответил я, подделываясь под его тон и обращая все в шутку. Ты верно сказал: перспектива гонорара.
Закурив сигарету, Пазетти продолжал:
— Но не рассчитывай, что на этом так все и закончилось. Мы сделали сценарий пока лишь вчерне… Нам придется еще пересмотреть все диалоги… Не почивай на лаврах.
Я лишний раз про себя отметил, что Пазетти, как всегда, пользуется штампами и избитыми фразами. Украдкой взглянув на часы был уже час, я сказал:
— Не беспокойся… Если что-нибудь придется переделывать, я к твоим услугам. Пазетти покачал головой.
— Знаю я вашего брата… Чтобы ты не размагнитился, скажу-ка Баттисте пусть придержит выплату последней части твоего гонорара.
Ему была свойственна шутливая и в то же время поразительная у столь молодого человека властная манера пришпоривать своих сотрудников, переходя от попреков к похвалам, от лести к суровым замечаниям, от просьб к приказаниям; в этом смысле он мог считаться хорошим режиссером, потому что режиссура на две трети заключается в умении как следует использовать труд подчиненных.
Как всегда, дав Пазетти возможность поразглагольствовать вволю, я возразил:
— Нет, ты скажешь, чтобы мне выплатили весь гонорар, а я обещаю, что буду в твоем полном распоряжении, когда понадобится сделать какие-нибудь поправки.
— Но к чему тебе столько денег? спросил он с неуместным смешком. Тебе всегда мало… А ведь ты не играешь, и у тебя нет ни любовницы, ни детей…
— Мне надо внести очередной взнос за квартиру, ответил я серьезно и опустил глаза. Его бестактность начинала меня раздражать.