Римлянка
Шрифт:
— Твоя мать всегда так кричит?
— Мама меня любит, — сказала я.
— А мне кажется, что она больше любит деньги, — спокойно заметил он и принялся рисовать.
— Нет, это неправда, — горячо возразила я. — Больше всего она любит меня… Но она переживает, что я родилась в нищете, и хочет, чтобы я заработала много денег.
Я потому так подробно рассказываю об этом случае у художника, что, во-первых, с этого дня я начала работать, хотя позднее выбрала себе другое занятие, а, во-вторых, мамино поведение в этой истории как нельзя лучше характеризует ее и объясняет те чувства, которые она питала ко мне.
Через час я встретилась с мамой, как мы условились, в молочной. Она спросила меня, как прошел сеанс, заставила подробно передать ей разговор, который вел со мной художник, хотя во время работы он больше молчал. Наконец она заявила, что я должна держать ухо востро. Может, этот художник и не думает ни о чем плохом, но многие из них берут натурщиц для того, чтобы сделать их своими любовницами. Поэтому я должна отклонять любые их предложения.
— Все они голодранцы, — объяснила она, — от них нечего ждать…
Хотя мама впервые завела со мной подобный разговор, говорила она уверенно словно уже давно все это обдумала.
— О чем это ты? — не поняла я.
Мама как-то туманно ответила:
— Все эти люди щедры на посулы, а не на деньги… Такой красивой девушке, как ты, пристало иметь дело с синьорами.
— Какими синьорами?.. Да я не знаю никаких синьоров.
Она посмотрела на меня и уж совсем загадочно сказала:
— Пока поработаешь натурщицей… а там посмотрим… остальное приложится.
И меня испугало выражение ее лица, задумчивое и алчное. В тот день я больше не заговаривала с нею на эту тему.
А вообще говоря, мамины наставления были излишни, потому что в то время, несмотря на молодость, я была очень серьезная девушка. Я нашла работу и у других художников. Вскоре в студиях меня уже хорошо знали. Надо признать: многие художники вели себя учтиво и вежливо, хотя некоторые и не скрывали своих чувств ко мне. Но я решительно отвергала их ухаживания, так что очень быстро за мной утвердилась репутация девушки скромной и порядочной. Я уже сказала, что почти всегда художники держались со мной уважительно; это, я думаю, объяснялось тем, что главное для них было — рисовать меня, а не ухаживать за мной, и когда они работали, то каждый смотрел на меня не глазами мужчины, а глазами художника, как смотрят, скажем, на стул или на какую другую вещь. Они привыкли видеть натурщиц, и мое обнаженное молодое и соблазнительное тело не волновало их; то же самое происходит с врачами. Но зато приятели художников часто приводили меня в смущение. Они являлись в мастерскую и начинали болтать с хозяином. Однако очень скоро я заметила, что, как ни старались они казаться безразличными, они не спускали с меня глаз. Некоторые, забыв всякий стыд, принимались нарочно ходить по мастерской, чтобы получше разглядеть меня со всех сторон. Эти взгляды и туманные намеки мамы пробудили во мне кокетство, я поняла, что хороша собой и что красотой можно выгодно воспользоваться. Постепенно я не только привыкла к бесцеремонности приятелей художника, но даже стала испытывать удовольствие, когда замечала волнение на их лицах, и чувствовала разочарование, когда видела, что они оставались равнодушными. Так я размечталась и невольно пришла к заключению, что стоят мне только захотеть, и я смогу благодаря красоте устроить свою жизнь лучше, а маме только того и надо было.
В то же время я очень много думала о замужестве. Во мне еще все чувства дремали, а мужчины, которые смотрели на меня, пока я позировала, вызывали во мне лишь тщеславие и гордость. Все заработанные деньги я отдавала маме, а в дни, свободные от работы у художников, я оставалась дома и помогала ей кроить и шить сорочки. До сих пор шитье было нашим единственным заработком после смерти моего отца, который служил на железной дороге. Жили мы в маленькой квартирке на втором этаже невысокого длинного дома, выстроенного пятьдесят лет назад специально для железнодорожников. Дом находился на окраине города, к нему вела тенистая платановая аллея. По одной стороне улицы располагались дома, похожие на наш. Это были двухэтажные строения с голыми кирпичными фасадами, с подъездом посредине, с двенадцатью окнами, по шесть на каждом этаже. По другую сторону тянулась городская степа с башнями, она в этом месте хорошо сохранилась и заросла пышным зеленым кустарником. Недалеко от нашего дома находились городские ворота. За воротами прямо от стены шел забор Луна-парка, где с начала летнего сезона загорались огни и играла музыка. Из моего окна, чуть-чуть наискосок от парка, я видела гирлянды цветных фонариков, крыши павильонов, украшенных флагами, и людей, что толпились под тенистыми платанами у входа в Луна-парк. Особенно хорошо было слышно музыку. Слушая ее по ночам, я часто не спала и грезила наяву. Мне казалось, что звуки эти лились из какого-то недоступного для меня мира, чувство это усиливалось еще и оттого, что меня окружали стены тесной и мрачной комнаты. Мне казалось, что все жители города собрались в Луна-парке и только меня там нет. Мне хотелось встать и пойти туда, но я лежала не двигаясь, а музыка, звучавшая почти до утра, навевала мысли о лишениях, которые я вынуждена терпеть бог знает за какие провинности. Иногда, слушая музыку, я горько плакала, чувствуя себя одинокой и заброшенной. Тогда я была еще очень сентиментальна и плакала по любому поводу: от грубого слова подруги, от упрека мамы, от душещипательной сцены в кино на глазах у меня выступали слезы. Возможно, я не считала бы, что весь этот счастливый мир мне заказан, если бы в детстве мама не держала меня подальше от Луна-парка и других развлечений. Но наша бедность, вдовство мамы и особенно ее предубеждение против всяких развлечений, которыми судьба ее обделила, стали причиной того, что я не ходила в Луна-парк, как, впрочем, и в другие увеселительные места, до тех пор пока я не стала уже девушкой и мой характер сформировался. Вероятно, именно поэтому меня почти всю жизнь не покидало чувство, будто я исключена из какого-то веселого, сверкающего счастьем мира. Даже когда я наверняка знаю, что счастлива, то и тогда мне не удается окончательно избавиться от этого чувства.
Я уже говорила, что в ту пору я больше всего мечтала выйти замуж. И вот как я себе это представляла. Пригородная аллея, на которой стоял наш дом, спускаясь вниз, переходила в квартал, где жили люди
Как-то летним вечером, прогуливаясь с мамой по аллее, я увидела в окне одного маленького особняка семейную сценку, которая запечатлелась в моей памяти и которая, как мне тогда показалось, отвечала моим представлениям о нормальной, приличной жизни: небольшая, но чистая комната, стены оклеены цветастыми обоями, буфет, в над накрытым столом висит лампа. За столом сидят пять или шесть человек, среди них, кажется, трое детей в возрасте от восьми до двенадцати лет. Посредине стола красуется суповая миска, мать стоя разливает суп. Странно, но больше всего меня поразил электрический свет или, вернее сказать, тот необычайно мирный и уютный вид, который придавал этот свет окружающим предметам. Всякий раз, вспоминая эту сцену, я приходила к убеждению, что должна поставить себе целью поселиться когда-нибудь в таком доме, как этот, иметь такую семью, как эта, и жить в атмосфере такого же света, который, казалось, является воплощением самых спокойных и безмятежных чувств. Многие, пожалуй, подумают, что мои желания были слишком скромны. Но нужно вспомнить условия, в которых я жила тогда. На меня, выросшую в доме для железнодорожников, маленький особняк производил такое же впечатление, какое, вероятно, на жителей понравившегося мне особняка производят богатые и просторные виллы роскошных городских кварталов. Так каждый видит свой рай там, где для других все стало адом.
У мамы имелись на мой счет иные, более смелые планы, но они, как я вскоре заметила, никак не совпадали с моими. Она считала прежде всего, что я благодаря своей красоте могу надеяться на особую удачу, но для этого мне вовсе не следует выходить, как это принято, замуж и плодить детей. Мы были бедны, и моя красота казалась ей единственным богатством, не только моим, но и ее собственным, потому что как-никак ро-дила-то меня она. И этим богатством я должна распоряжаться с ее согласия, чтобы, не гнушаясь никакими средствами, изменить наше существование. На большее, вероятно, у нее не хватало фантазии. Поэтому-то мысль воспользоваться моей красотой и пришла маме прежде всего. Она как ухватилась за эту идею, так больше и не расставалась с нею.
В ту пору я еще не совсем хорошо разбиралась в маминых планах. И даже значительно позднее, когда я уже поняла, к чему она клонит, я никогда не осмеливалась спросить у нее, как же случилось, что при подобных взглядах на жизнь она сама дошла до такой нищеты и стала женой простого железнодорожника. Из намеков мамы я поняла, что причиной ее неудачи была именно я, мое непредвиденное и нежелательное появление на свет. Короче говоря, родилась я случайно, мама, не осмеливаясь помешать этому (хотя, по ее словам, следовало бы это сделать), вынуждена была выйти замуж за моего отца и нести бремя этого брака. Много раз мама, имея в виду мое рождение, говорила: «Ты моя погибель!» Поначалу я не понимала ее слов и обижалась, но позднее все стало ясно. Слова эти должны были означать: «Не будь тебя, не вышла бы я замуж и разъезжала бы теперь в автомобиле». Понятно, что, рассуждая таким образом о своей жизни, мама не желала, чтобы и ее дочь, куда более красивая, чем она сама, повторила те же ошибки и чтобы судьба ее детища сложилась точно так же, как ее собственная. Даже теперь, когда я могу смотреть на вещи более опытным глазом, я не решаюсь осудить маму. Семья для мамы означала бедность, кабалу и те скудные радости, которые кончились вместе со смертью мужа. Вполне естественно — а может быть, и вполне справедливо, — мама считала нормальную семейную жизнь несчастьем и не оставляла меня в покое до тех пор, пока я не поддалась тем иллюзиям, осуществить которые сама она уже не могла.
Мама по-своему любила меня. Например, как только я стала позировать художникам, она справила мне два наряда: костюм, то есть юбку и жакет, и платье. По правде говоря, мне больше хотелось получить новое белье, потому что каждый раз, раздеваясь у художников, я стыдилась своего грубого, поношенного, а часто и не совсем свежего белья, но мама говорила, что вниз можно надеть хоть тряпки, самое главное, чтобы сверху все выглядело прилично. Мама выбрала два дешевых отреза яркой расцветки и сама взялась кроить. Но так как она была белошвейкой и платьев никогда не шила, то, несмотря на все свои старания, испортила обе вещи. Помню, платье на груди все время распахивалось и приходилось закалывать его булавкой. А жакет был узок в бедрах и груди, рукава слишком коротки, так что казалось, будто я вся вылезаю из него, юбка же, наоборот, получилась широкая и собиралась на животе складками. Но все равно эти наряды казались мне роскошными, потому что до сих пор я одевалась еще хуже, носила какие-то юбчонки, не доходившие до колен, старые кофточки и платочки. Мама купила мне еще две пары шелковых чулок, а до сего времени я носила гольфы и ходила с голыми коленками. Я радовалась этим подаркам и гордилась, не уставая ими любоваться и постоянно думать о них; я важно шествовала по улице, как будто на мне были не жалкие тряпки, а дорогое платье от модной портнихи.