Ринордийский цикл. Книга 1. Идол
Шрифт:
Сев за стол и низко склонившись над бумагой, он начал так и сяк выводить строки, перегибать их из закорючек в закорючки; тяжело, топорно примыкать слова друг к другу в попытке из нелепых корчей сделать что-то красивое.
Час или два длился этот труд вслепую: доделывать вдогонку за улетевшим вдохновением всегда очень трудно. В такие моменты он чувствовал себя не поэтом, а сборщиком какого-то диковинного аппарата, устройство которого он сам едва понимал. Другие создания изобрели его… не люди, нет, кто-то более тонко организованный. И зачем они поручили сборку ему, существу тёмному в вопросах экзотичных аппаратов? Как вообще доверили? «Непонятно, –
Но в итоге усилия были вознаграждены: перед Луневым лежала новая рукопись с готовым законченным стихотворением. Он прочитал:
«Камень падает с гор и ложится.
По ложбинам – тумана клубы.
Там, вверху чёрно-хищная птица
Озирает свой край с высоты.
В темноте её клик бессловесный
Возглашает, что воля – обман.
Крылья сжаты, паденье отвесно…
Нас уносит она сквозь туман.
И без сил, без ответа души,
И, лишь вспыхнув, тухнет гроза –
Потому что у стен есть уши,
Потому что у ламп есть глаза».
Странное стихотворение. Лунев не очень хорошо понимал, о чём оно. Чувствовалось только: то угрожающее, что появилось с первыми строками, выплеснутыми на бумагу, вернулось в стихотворение уже с полной силой.
Это не пустые метафоры, не игра слов. Стихотворение… живое. Говорящее. Оно просто заходится криком, стараясь передать что-то. Как бы оно не предвещало беды.
Так случалось часто: смысл строк открывался ему спустя время, когда они вдруг идеально подходили для определённой ситуации или определённого лица. Так было с этим: «Что за город, игрушка моды», да и с «мармазеткой», и со многими другими. Разве, когда он писал про «гордого льва», оставшегося в стороне на «празднике жизни», он думал о Звербаеве? Вовсе нет, он был в другой столице, за тысячи километров от Ринордийска и, прогуливаясь по улицам, заметил каменного льва на входе в какое-то величественное здание. А мармазетка? Он вообще никогда не встречался с этой маленькой обезьянкой и вряд ли бы стал думать о ней. Не больше, чем о другой обезьяне, столичной макаке с прищуренными глазами и немецким акцентом.
Стихи появлялись из ниоткуда, из слов, значение которых он иногда едва знал, а потом вписывались в моменты жизни так точно, будто были сделаны специально для них. Иногда он даже чувствовал себя пророком: настолько бессмысленные фразы предвосхищали будущее. Только вот стихи были не его: это кто-то с другой стороны посылал сигналы, предупреждал, просил прислушаться.
Может, значение только что написанного стихотворения откроется позже. Скорее всего, так и будет. И почему-то Лунев был уверен, что будет совсем скоро.
18.
Он пребывал в какой-то растерянности: слова литераторов, читающих со сцены, скользили мимо его понимания; и не потому, что он не мог сосредоточиться на них, как иногда бывает, а потому что все мысли притягивало что-то другое, огромное и непонятное. Он как будто ждал чего-то, что должно было нагрянуть вот-вот, а все эти чтения, все эти стишки и прочее, были только прелюдией. Пробьёт должный час, наступит срок воплощения фантазий – и всё остальное станет неважным. Он скользил взглядом по лицам, краем уха слышал обрывки голосов; казалось бы, это продолжается уже долго, слишком долго, и вряд ли теперь произойдёт что-то из ряда вон выходящее, но его не покидала
В воздушном невесомом волнении (он не ощущал себя, по крайней мере, именно себя, Лунева) он побродил по залу туда и сюда, подошёл к тем и к другим, в разные углы, заглянул в попавшиеся на глаза холсты и рукописи – не то, не то! Всё это мелочи, одна суета, она будет не нужна скоро. Где-то рядом… Он остановился возле старенького пианино, замер. Гюрза только притронулся к клавишам: он начинал что-то наигрывать. В зале затихли.
Что-то странное рисовали возникшие звуки. Раз – и ещё два – и ещё три, высоко-высоко, огромное, необъятное, будто паришь над далёкой землёй и единым взглядом охватываешь раскатившиеся под тобой низины. Лёгкость – почти как несуществование.
– О чём это? – тихо спросил Лунев, опершись рукой о пианино.
Гюрза пожал плечами.
– Сейчас увидишь.
И вот – полёт, глубоко в небе, на грани земного мира, внизу – купол холма, и по куполу растянулся город. Город был чем-то чудесным, его белые дома светились – не крикливыми вечерними огнями, нет, они ярко переливались на солнце, отдавая его свет обратно в воздух. Дома – домики с высоты – хоронились в траве купола и порой выглядывали оттуда, как бы подмигивали. И хотя не было видно ни людей, ни другой живности, холм не выглядел ненаселённым: дома и были его населением. И ещё трава – её стебли покачивались и шептались с домами. Купол-полусфера – почти как маленький мир.
Лунев (то, чем он сейчас был) обозревал его с высоты птичьего полёта. Нет, выше – с занебесных сфер: звуки лились легко, чуть переливчато и так величественно, и в то же время спокойно. Здесь не слышно было назойливых капель времени – казалось, всё, что представало взору, жило в моменте, растянутом в вечность.
Он будто держал в чаше ладоней этот небольшой мир – хрупкий и прекрасный. Смотрел и любовался им, пока не отбирали: это ведь не его мир, ему просто дали подержать. Очень осторожно охватывал он ладонями сокровище, чтобы оно не перекатывалось, и даже не дышал почти. Его ведь надо хранить – этот мир, чтобы он не разрушился, не надломился глубоко внутри, не переменился вмиг роковым образом.
Чтоб не набежала тень…
Музыка разливалась шире, и теперь он видел, что за пределами холма-купола мир продолжается: стелется по равнинам, разбегается далеко вокруг, такой же прекрасный, хоть и совсем неготовый к беде. Только что огромный – в этом его сила. Даже если тень распрострёт свои крылья, всё равно их не хватит покрыть все дома на траве равнины.
Лунев не замечал, что стоит без движения, положив руку на пианино. Если он и был где-нибудь в тот момент, то точно не в зале, среди столичной богемы. Хоть, может, и выглядело так, но на самом деле он растворился в звуках мелодии и в картине, которую они набросали.
Целая страна – микрокосм – одним взглядом. Одно целое. Большое, живое, лежит и дышит, медленно спокойно вдыхает, вздымая грудь, и выдыхает.
Таким был этот мир. До того времени, как появилась тень.
Лунев очнулся, вздрогнув. Прислушался: никакой тени в музыке не было, Гюрза уже закончил играть. Тень подставил только его собственный разум, одержимый навязчивой идеей.
Как, однако, подошёл образ тени к созданному миру!
Подождите, подождите, какому миру? Была ведь только музыка и, ну может быть, образы, которые она вызывала. Лунев окончательно стряхнул с себя чары. Что же это, что за наваждение?