Рисунки баталиста
Шрифт:
Он видел, что меж камней, на которых лежал, пробиваются чуть заметные, серые, безлистые травинки. Одиноко и слабо пустили они вверх тонкие иголочки жизни, готовые исчезнуть и спрятаться. Он стал собирать, выщипывать эту безымянную растительность, переползая от травинки к травинке. Собрал малый пучок, положил в рот, разжевал. И острая резь и горечь обожгли десны и губы. Травяной сок, как уксус, ошпарил гортань. Морозов выплюнул обманувшие его растения, пропитанные ядом гор. Здесь, в этом горном углу, все было против него, даже камни и травы.
Солнце положило ему на спину горячую плиту света, давившую тяжестью пустынных небес. Он с тоской подумал, что выпавшие ему за что-то испытания не окончены. Пройдя одни, почти непосильные, он перешел к другим, не менее страшным. И здесь предстояла
Вот что таилось в нем. Не было связано с его личной судьбой и спасением. Он, ослабевший, избитый, готовый умереть и исчезнуть, нес в себе жизнь других. Если он не дойдет и погибнет, погибнут другие, товарищи. Подполковник, провожавший его на позицию. Таджик Саидов. Пекарь Ермеков. Водитель КамАЗа, что брал его письма в кабину, обещая доставить в Союз. Он, Морозов, несет в себе жизнь других. И должен донести эту ношу.
«Гератский мост!.. Мост Гератский!..» – повторял он, вспоминая мост, через который раза два проезжал. Плоско разлившийся, в мелях и перекатах поток. Траншея, темневшая пулеметными гнездами. Рядом, в зеленых зарослях, лепились дома и дувалы. Многошумный Герат высылал на мост своих велосипедистов, наездников. Катили по мосту колонны военных машин, и водители, взмокшие, вцепившись в баранки, держали свой путь.
«Гератский мост!.. Мост Гератский!..» – повторял он, помещая в себя этот мост, окружая его своим сиплым дыханием, прикрывая своими измятыми ребрами. И это повторяемое много раз заклинание становилось силой, сообщавшей ему движение. Смыслом, заставлявшим бороться и жить. Вчера на горе, у дергающегося костра, у включенного диктофона, у него была сверхзадача: умереть. Теперь, на горячих камнях, иссушавших его, под солнцем, лившим на него струйки кипящего масла, у него была сверхзадача: жить.
«Гератский мост!.. Мост Гератский!..» – повторил он ставшие заклинанием слова, продолжая движение в горах.
Он избегал долгого спуска вниз по распадкам, хотя это и был самый легкий путь, вел, как казалось, к бетонке. Он покидал распадок и карабкался вверх по горе, к вершине, и, пока взбирался, чувствовал себя уязвимым. Казалось, чьи-то глаза следят за ним с соседних вершин. Но когда достигал гребня и ложился на него, отдыхая, озирая бугрящееся пространство, становилось спокойнее. Он господствовал над соседними далями. Наблюдал и видел. Мог спастись бегством по любую сторону гребня. Если в в руках его был автомат! Отсюда, с вершины, он окружил бы себя веером пуль. Достал бы врага жалящими тонкими трассами.
Но не было в руках автомата.
Почувствовав, как камни накаляют его ссохшийся пустой желудок, он встал, начал спуск к следующему извилистому распадку, повторяя заклинание про мост.
Всадников он увидел с вершины, когда с трудом долез до розового камня, испачканного белым птичьим пометом. Стал искать в пустом небе птицу. Опуская глаза вдоль серой занавески горы, увидел цепочку верховых. Светлые головные повязки. За плечами – вспышки металла. Мерное мелькание тонких лошадиных ног. И опрокидывающий страх охватил его. Молниеносное воспоминание о желтом болтавшемся стремени. О крючконосом завывающем старике. О бритоголовом солдате, поднявшемся из угла, шагнувшем в проем к горчичной стене.
Он отшатнулся от камня, метнулся на четвереньках за гребень, взрывая ногтями и подошвами черту пыли.
Остановил себя. Одолел свой ужас. Вернулся к камню. Всадники спокойно, плотной вереницей пересекли распадок. Ехали не за ним, не стремились в погоню. И он, провожая их взглядом, чувствовал свое унижение – за страх, за беспомощность, за бессилие.
Во второй половине дня, когда лицо обгорело и казалось ему огромным пылающим шаром, он увидел с горы кишлак. Опять ужаснулся, решив, что горы обманули его, прокрутили в своей карусели, вернули к темнице. Но кишлак был другим. Похожий на засохшую вафлю, на маленькие лепные ячейки, в которых зеленели деревья, поднимались дымки, что-то краснело на крышах. Влажная зелень полей, как дыхание, расходилась в серых камнях, проникала в них, неохотно исчезала.
Ему показалось, что он различает мерцающую струйку арыка. И он припадал к нему, пил долго, страстно, наполняя желудок глинистой прохладной водой. Булькал, пускал пузыри, омывая свое липкое пылающее лицо, набитые черной пылью глаза, запорошенные уши. Снимал одежду, ложился голый в бегущий журчащий холод, цепляясь за темную пропитанную влагой глыбу земли, ударом ноги высекая светящиеся брызги.
Горячий, с пылающим ртом, из которого вместо дыхания вылетал бесцветный огонь, он смотрел на недоступный кишлак. Уходил от него, повторяя: «Гератский мост!..»
Когда кишлак скрылся за двойной горой, он упал в каменистое русло, по которому катилась пылающая струя воздуха. Черный жук, пробежавший у самых глаз, многолапый и цепкий, показался ему таким же враждебным и ненавистным, как те наездники, горы и солнце.
Он больше не мог идти. Остался здесь, наблюдая безумными, уставшими видеть глазами вечернюю светомузыку гор. Красные, золотые, зеленые лопасти направленных с вершин осветителей.
Проснулся от холода, от чувства исходящего сверху давления. Небо, измяв его за день солнцем, продолжало давить слитками звезд. Что-то сотворяло с ним, жгло, выкалывало огромную татуировку. Голубовато-белого, во все небо, орла, надпись по-латыни: «Герат». Чувствуя грудью бесчисленные жалящие прикосновения звезд, он повернулся лицом вниз, и тотчас же лучистые силы проникли в него, выжигая на лопатках когтистую птицу и надпись. И некуда было укрыться от звезд. Камни, на которых лежал, металлически мерцали, были из той же материи. Он лежал на остывшей звезде, и она посылала в него тончайшее, убивающее его излучение. Ему казалось, он сходит с ума.
Он втиснулся в каменную нишу, страдая от жажды и холода. Думал: почему так случилось, что именно ему, Николаю Морозову, выпало испытать все это? Не другому, а ему, в чьей прежней жизни ничто не сулило страшных звезд, проглотившей его ледяной горы, нестерпимой жажды, страха быть уничтоженным.
В этот час непоздней ночи в Москве еще людно. Из дверей с рубиновой буквой М выходят люди, копятся у остановок автобусов. Еще не окончена студенческая вечеринка, и его друг, красавец Авдеев, отличник и умница, чуть захмелел, качает рюмкой с вином, красиво расстегнув ворот белой рубашки. Он философствует. Его философствования – о русском язычестве, о культах деревьев, воды и ветра и об отсутствии в этих культах поклонения змее и дракону, что, по-видимому, облегчило христианству проникновение в толщу славян. Ему возражают. Должно быть, Сергеев, маленький пылкий спорщик, ревнующий Авдеева, тайно ему подражающий. Девушки слушают их спор, пока кто-нибудь не ударит по магнитофонной клавише. И все пойдут танцевать. Авдеев, легкомысленно махнув рукой на русское язычество, поднимет кого-нибудь с кушетки, может быть, Наташу, обнимет, и они станут кружить и смеяться, и она, смутившись, уткнется ему в плечо…
Почему они там в безопасности развлекаются и любят друг друга? Чем-то возмущаются, кого-то порицают, судят и не думают, забыли о нем. Не знают, что он, их друг, равный им, погибает сейчас в безвестных афганских горах под их сладкие блюзы, под их тосты, под ленивые их разглагольствования. Почему послали не их, а его? Почему им жить, а ему умереть?
Он думал об отце и о матери, убедивших его стать филологом. С детства, исподволь подкладывали ему книги – то «Князя Серебряного», то «Былины». Возили в Псков, в Суздаль. «К святым местам», – говорили они. Неужели это они, веселые, умные, добрые, оберегавшие его от зла, уготовили ему эту долю? Благополучные, живущие среди красивых, удобных вещей, любующиеся по утрам на золоченую церковь в Филях, каждый год на машине отправляющиеся по родному раздолью. Их ночлеги втроем, то среди хлебных скирд где-то под Ярославлем, то среди туманных лугов на Днепре. Сквозь сон, чувствуя теплые, чудные запахи земли и растений, он слышал их тихий за скирдами смех: «Тише, тише, Николенька может не спать…» Почему своим ласковым воркованием не отвели от него эту ночь, раны на теле, скребущую горло жажду, одинокое бегство по враждебным горам среди казней, пуль и атак? Почему, за что послали его сюда?