Рижский редут
Шрифт:
Амбар стоял за реформатской церковью на узкой улочке, причем торцом именно к улице. В первый этаж вели огромные дубовые ворота, над ними, одна над другой, были двери четырех ярусов. Над ними на высоте пятого яруса нависала лебедка, лепившаяся к стене под крышей. Сам пятый ярус был, видимо, невысоким чердаком, к которому и принадлежала каморка, где убили ювелирову племянницу. Каменный медальон над огромными воротами изображал сидевшего на ветке голубя. Голубь имел довольно хищный вид, как если бы готовился клювом и когтями оборонять амбар.
Вся эта улица занята была такого рода строениями,
– Любопытствуете насчет товара, ваша милость? – услышал я по-русски и повернулся к неожиданному собеседнику.
Это оказался знакомец мой, купеческий сынок Яков Ларионов, плечистый и красивый детина. Познакомились мы презанятно – в здешнем Гостином дворе, куда я забрел из любопытства, он схватил за шиворот воришку, норовившего лишить меня кошелька. Тогда я уже начал понимать, что Рига – отнюдь не такова, какой прикидывается пред доверчивым путешественником.
Разглядывая из окошка своей комнаты, черепичные крыши и шпили готических церквей, которые восхищали меня, равно как и узкие улицы, и дома старинной архитектуры, я полагал, что поселился в городе Совершенно немецком. Я вообразил было, будто перенесся в Средние века, и если б тогда же уехал в Санкт-Петербург, рассказывал бы в светских гостиных сказки о рижском неувядаемом Средневековье.
Но когда я стал делать прогулки по городу, то обнаружил, что в нем звучит не только немецкая, но и польская речь, а на вывесках кроме немецких, есть буквы, знакомые мне по давним попыткам изучения древнееврейского языка.
Полагал я также, что русскую речь услышу здесь, главным образом в Цитадели – крепости, пристроенной к Риге с севера еще при шведах и служившей для нужд гарнизона, ибо сам город был мал и тесен и казармы в нем строить негде. И оказался кругом неправ – среди офицеров было множество природных немцев, говоривших по-русски так, что не всегда я мог разобрать их рацеи. Но, к большому моему удивлению, обнаружил я в Риге место, где сочинитель Карамзин, буде бы он собрался написать еще одну повесть о похождениях боярской дочери, набрал бы немало старинных русских словечек. Это было Московское предместье или, как тут говорили, Московский форштадт.
Как именно вышло, что там поселились русские купцы-староверы, я не знаю. Беседуя с ними, я не совсем понял, когда шведский король, которому Рига принадлежала до того, как в тысяча семьсот десятом году от Рождества Христова ее взял государь император Петр Великий, позволил им тут селиться. По словам купцов выходило, что прадеды их жили тут чуть ли не спокон веку. Но рижские бюргеры все же считали их чужаками, не позволяли селиться в городских стенах и не принимали в гильдии. Были и притеснения по торговой части.
Они же обосновались в Московском форштадте, а поскольку им сперва запретили торговать и держать свои товары в городе, то они выстроили знатный Гостиный двор, деревянный, но весьма просторный. Русские купцы держали всю торговлю лесом, льном и зерном – то есть товаром, что шел на плотах и стругах из России. Среди них было немало и трактирщиков, и владельцев бань. Самые известные и богатые огородники тоже оказались из русских.
Позднее государыня Екатерина, узнав про их положение, указом своим открыла путь ихним товарам в город. Постепенно вышло так, что купцы стали и полноправными гражданами Риги, но, будучи староверами, держались своих собратьев и жили вместе с ними. Это было разумно – равноправия хватило ненадолго. Но амбары свои они сохранили.
Так что в городских стенах преимущественно звучала речь немецкая, польская, иудейская, а также иногда латышская. Как во всяком месте, где происходит такое сожительство языков, они принялись меняться словами, так что с непривычки разобрать бойкую речь уличного торговца бывало затруднительно. Хотя немецкий язык был мне знаком – не изучая его особо, я наловчился в свое время беседовать с живущими в Санкт-Петербурге хорошенькими немочками. Наняв себе учителя, я вскоре выучился и писать. Не поручусь за блестящую грамотность и хороший слог, но писания мои и речь здешние немцы превосходно понимали.
Разумеется, турецкий язык на службе моей был совершенно бесполезен, но с английским приходилось иметь дело. Кроме того, мне показался любопытным язык местных жителей, которых многие мои товарищи-офицеры называли чухонцами, а староверы – латышами. Я обнаружил в нем немало переделанных на местный манер русских слов.
Но вернемся к купеческому сынку Якову Ларионову. Ему страх как любопытно стало, что я, состоя при канцелярии военного командира порта, могу высматривать среди амбаров. Расспросы его были шутливы, но сквозила в них и легкая тревога – вряд ли найдется где купец, чья совесть ангельски чиста перед законом. Протрудившись в порту с осени 1809 года, то есть более двух лет, я уже наслышался про их проказы.
Ларионов же впридачу к суетливости своей обладал тонким и пронзительным голосом. Чтобы зазывать народ в лавку, оно, может, и неплохо, но когда сей голос, перекрикивая уличный шум, врывается тебе в ухо, то чудится, будто он производит в голове разрушения почище пушечного ядра.
Кое-как отделавшись от купеческого сынка, я прогулялся туда и обратно, задрав голову и размышляя – должен ли там, наверху, находиться человек, который заведует лебедкой, или довольно того, что снизу тянут за веревки. Но место это для прогулок было совсем неподходящим – тут едва ли не вплотную стояли склады, а поскольку разгрузка велась прямо на улице, то подъехавшая фура вынудила меня уйти подальше.
Вечер был хорош, и я вздумал пройтись, чтобы нагулять себе аппетит к ужину. В Риге тогда не имелось достойного променада – поневоле вспомнишь добрым словом Невский прошпект и Летний сад. Променадом считалась Яковлевская площадь неподалеку от Рижского замка, но уж больно много народу там теснилось, она скорее напоминала ярмарку в воскресный день. Слоняться по набережной, спотыкаясь о всякую дрянь, оставшуюся от разгрузки судов, я не желал. К тому же из-за менял там царил шум хуже, чем на рынке. Их столики в несколько рядов стояли у плавучего моста, а вокруг толпился народ и порой слышался такой визг, что хоть уши затыкай. Тут меняли российские деньги на иностранные – главным образом наши ассигнации на прусскую и голландскую монету, а пока по милости Бонапартовой не пришлось нам поссориться с англичанами – и на английскую.