Родина (Огни - Разбег - Родной дом)
Шрифт:
Слушая прихотливую мелодию и притопывания Костромина, Пластунов так и хотел крикнуть: «Как дела, Юрий Михайлович?», — но тут же остановил себя: в каждом человеке он особенно ценил умение «итти к главному своим путем» и всегда остерегался проявлять какое-либо, даже в мелочах, вмешательство в «работу мысли». В глубине души он был убежден, что он, Дмитрии Пластунов, «хоть и незадавшийся философ», а, однако, яснее многих понимает сложность духовной жизни человека.
Когда Пластунов еще был комсомольцем и работал токарем на «Красном путиловце», товарищи прозвали его «философом». Он и в самом деле интересовался философией, кое-что почитывал и любил «покорпеть над трудной книжицей», с наивной жаждой узнать, «как люди мыслили в разные времена и как это влияло на человеческую жизнь». Именно в таких выражениях написал он свое
Тут он заметил, что скрипка замолкла. В окне Костромина было уже темно.
Поселок засыпал. Где-то молодой и сердитый женский голос звал домой заигравшихся детей. Многие окна уже спали. Но со стройки доносился неугомонный протяжный скрип экскаваторов и фырканье грузовых машин. На карьерах над Тапынью рвали камень, гул взрывов далеким эхом отдавался где-то за лесами.
Пластунов с минуту послушал ночь и поднялся на свое крылечко.
ГЛАВА ВТОРАЯ
ТРОФЕЙ
Даже в ранних воспоминаниях Юрия Костромина отец и мать всегда были разные. Мать обогревала, освещала собой его детскую жизнь, ее теплые, порой нетерпеливые руки кормили, одевали, тормошили, иногда шлепали его, несли к кроватке, поднимали по утрам. С ней было тепло, иногда огорчительно, если она сердилась. С отцом всегда любопытно. Все, что исходило от отца, было решающим и прочным, как и он сам, громогласный человек с фигурой атлета. Его большие костистые руки водили красно-синим карандашом, как волшебным жезлом, — и множество линий, прямых, ломаных, закругленных, волнообразных, разбегались по белому полю, бесконечно живые и всегда что-то обещающие. Свиток плотной ватмановской бумаги, похожий на большую толстую свечу, покорно раскручивался в властных отцовских руках. Стальные ножницы, блеснув, как молния, со свистом разрезали бумагу, и ее белое поле, во всю ширину отцовского стола, матово и ожидающе искрилось, как снежная дорога под солнцем. Твердые пальцы отца вонзали круглые, как грошики, кнопки по краям белого поля, да так ровно и ловко, что Юрий не выдерживал:
— Папа, дай и мне… Я могу!
Отец разрешал. Юрий, следя за движениями его пальцев, так же смело вонзал коротенькое острие кнопки в старый рабочий стол.
— Ничего, — сдержанно говорил отец, — толк будет.
Юрий краснел от удовольствия и еще больше старался. Так же полюбил он очень употребительное у отца слово, еще не понимая его значения: «Преобразуем!»
— Вот как мы это преобразуем, — деловито и как-то удивительно вкусно говорил отец, и на белом поле всегда что-то менялось.
— Преобразуем вот так… — говорил он опять, и от росчерков его красно-синего карандаша чертеж, запестрев, сразу становился живым и новым.
Когда в кабинете никого не было, Юрий бережно брал из пожелтевшего мраморного стаканчика этот граненый, толстый, как трость, рабочий карандаш, пристраивался где-нибудь с лоскутом бумаги и, подражая отцу, упоенно бормотал:
— Н-да-а!.. вот мы это так преобразуем!
С годами Юрий понял, как широко было значение этого слова в жизни, особенно когда отец брал с собой его, глазастого, худенького гимназистика, в командировки. Гимназистик побывал во многих местах огромной России, всюду, где его отец, инженер-строитель, возводил заводские корпуса. За каждую поездку приходилось, как шутил отец, «платить дань» матери. У нес были честолюбивые мечты: она хотела, чтобы сын, голубоглазый, с пышными волосами, так похожий на нее, был скрипачом, как и его дедушка. Она рядила маленького сына в бархатные костюмчики с широкими кружевными воротниками, выкраивала деньги «на учителя», — уже с семи лет она стала учить сына играть на скрипке. Он послушно играл, а сам украдкой убегал в кабинет отца, возился над бумагами и радостно бормотал:
— Преобразуем!
Собираясь с сыном в очередную поездку, отец заговорщически подмигивал ему: «Ладно, попиликай, брат, попиликай, пусть успокоится!»
«Выкуп» за каждую поездку заключался в том, что сын должен был разучить на своей скрипке «нечто прекрасное». Так составился музыкальный репертуар Юрия. По требованию матери, он брал с собой в дорогу темнорыжий кожаный футляр, в котором скрипка лежала, как в саркофаге.
«Преобразуем!» — вспоминал всегда Юрий, когда видел, как в глубине какого-нибудь заводского двора поднималось здание нового цеха. То, что отец вычерчивал на белом ватмановском поле, воплощалось на земле заводскими стенами, гулкими лестничными клетками, просторными цехами, эстакадами. Это воплощение мысли в форму голубоглазый гимназистик скоро по-своему верно понял: «Папа все обдумал, начертил — и вот вышло!» И он, гордясь своим отцом, стремился помогать ему и всем, кто работал вместе с ним. Готовность помочь каждому так ярко светилась в его голубых, сияющих любопытством глазах, что рабочие привыкли доверять ему разные несложные поручения: «Ишь ты… вертится, дошлый мальчонка!» Сначала он знакомился с землекопами, каменщиками, плотниками, штукатурами. Но самыми интересными для него людьми были рабочие в цехах. Юрий целый день готов был смотреть, как цех заселялся машинами, а десятки юношей и стариков, веселых и серьезных, ловко собирали, казалось бы, из бесформенных кусков металла агрегаты и станки. И наконец по велению рабочих рук, которые все умели и знали, машины начинали свою сложную и точную жизнь.
Когда случались неприятности с заказчиками, отец громогласно бранил их за «тупость и жадность», а потом решительно говорил:
— А ну их к черту! В конечном счете, я для своего народа работаю. Придет время — все народу достанется.
Мать называла беседы отца с сыном «дурью»; в своих мечтах она неизменно видела сына стройным красавцем, во фраке, со смычком в изящно поднятой руке. Она мечтала о консерватории, куда она пошлет сына, «только бы ему развязаться с гимназией». Но смерть отца разбила все ее планы.
Отец умер внезапно, от разрыва сердца, в 1916 году, зимой, в «мертвый сезон», когда семья инженера-строителя обычно жила на летние сбережения. Юрию было пятнадцать лет, он учился в шестом классе. Юрий стал опорой матери, братьев и сестер. «Рабочие знакомства», как сердито называла мать, помогли ему в трудную минуту. Приятель-токарь устроил Юрия на военный завод в Самаре. Вместе с заводским батальоном Юрий вышел из Самары в 1918 году, вместе с рабочими он отвоевывал город от белогвардейцев. Потом завод отправил его учиться в машиностроительный институт. Несколько лет спустя, устанавливая новые станки на родном заводе, он повторял отцовские слова:
— Вот мы как это преобразуем!
— Вот тебе и музыка! — причитала мать. — Оба вы с отцом обхитрили меня.
— Причудница! — сердито фыркал сын. — Музыка, мама, не только в скрипичном звуке, а — забирай шире! — и он обводил рукой размашистый полукруг.
И это была не фраза. Только перед близкими людьми вырывались у него эти особо дорогие ему слова. Он всегда чувствовал в своем труде глубоко сокрытую, строгую, только ему понятную музыку. Но скрипку он тоже не бросил; он к ней как-то досадно привык — «будто к курению». В часы напряженного раздумья он терзал дедовскую скрипку двумя десятками мелодий своего сборного репертуара.
— Ну и музыка! — стонала мать.
— Такая, какая мне нужна, помогает думать! Не мешай, мама!
— Ну и характерец!.. И в кого, господи!
— И в тебя также!
Оба, каждый наособицу, были упрямы и своевольны.
Если у Юрия работа спорилась, ему казалось, что и все вокруг должны быть довольны его удачей. Если у него что-то не клеилось, он был неприятно удивлен, видя веселое лицо кого-нибудь из домашних, а громкий смех заставлял его оскорбленно вздрагивать и хлопать дверью.