Родные и близкие. Почему нужно знать античную мифологию
Шрифт:
— Запиваем горе водочкой? — сказал он. — Или, может, заливаем совесть? Ну и как, помогает?
Димка резко поставил бокал на стол, отчего тот разлетелся на куски.
— А что тебе моя совесть? Почему мне её нужно заливать?
— Ах ты, бедный ребеночек, ты не знаешь? Ты уже забыл, до чего довел мать, с чего всё началось?
— А я не знаю, с чего началось! У мамы стенокардия давно. Я в ней виноват? А все остальные нет? И ты, конечно, ни в чем не виноват — рыцарь без страха и упрека?..
Борис, Сергей, тетя Зина заговорили разом, пытаясь удержать, урезонить Димку. В другое время и в другом состоянии он бы послушался и сдержался, даже просто не посмел. Но сейчас он был пьян — затуманенный горем и водкой, не слышал ничего, кроме своей обиды. Димка
— Ты меня считаешь дурачком. Да, был. Ничего не понимал, ни о чем не задумывался. Но я помню! Ты всегда так заботился о жене и семье, да? А почему отдыхать ты уезжал один? Я маленький был, но я помню — ты уезжал в Крым. Один! Почему ты не брал с собой маму? Ты присылал оттуда открытки. И каждый раз мама плакала. Я потом читал эти открытки. Ты писал, что погода хорошая, ты хорошо отдыхаешь. Всё хорошо, да? Почему же мама плакала?..
Шевелев грохнул кулаком по столу…
Ну, грохнул. Ну, набил сыну морду. В общем-то, поделом, хотя и бессмысленно: вырос шалтай-болтай, таким и останется. Мордобоем не исправишь. И не за это бил — за то, что оказался хамом, полез куда не следовало… Ну, а себя-то почему с Ноем сравнил? Для красоты и убедительности? Тоже мне — патриарх… Где взращенный тобой виноградник и какой урожай ты собрал?.. А что, если всё это ты сделал для отвода глаз? Чтобы не догадались, не поняли? Заткнул сыну глотку из страха, что он знает и скажет больше? И что другие тоже узнают?
Шевелев понимал, что теперь и до конца дней он непрерывно будет судить себя за то, что сделал вот тогда и тогда, а ещё больше за то, что не сделал тогда-то… Приговор известен заранее — нет ему ни оправдания, ни пощады и быть не может, как не будет конца муке сожаления, стыда и раскаяния. Варя умерла, и уже ничего нельзя сказать, объяснить, вернуть и исправить, сделать заново, бесполезны сожаление и раскаяние… А вдруг всё это его самоедство попросту фарисейство? Но тут же перед ним возникли измученные глаза Вари, когда она сказала, что ей нечем больше жить… И он снова и снова искал грань, за которой несчастье и неминуемая гибель обернулись спасением и счастьем, а потом счастье оказалось несчастьем, пытался понять, как и когда ложь во спасение стала убивающей…
Последняя атака была уже бесполезной и бессмысленной. Шевелев ещё не успел выпрямиться, как сзади громыхнул взрыв, деревянные ряжи и настил моста с водой и пламенем взлетели вверх. Моста не стало, нечего было больше прикрывать, но они уже выскочили из окопчика и, крича, бежали с винтовками наперевес. Шевелев тоже бежал и кричал, не слыша собственного крика. Разрыва он тоже не услышал, а только увидел впереди бледную вспышку, почувствовал удар в голову, в ногу и упал.
Он очнулся оттого, что над самой головой у него надсадно жужжала разведывательная немецкая «рама». Шевелев открыл глаза. В полуметре мохнатый шмель пытался забраться в сиреневый луговой колокольчик, но тонкий стебелек гнулся, шмель срывался и, сердито гудя, начинал всё сначала. Шевелев приподнял голову, всё перед глазами поплыло, закружилось, и он опять опустил щеку на колючую траву. Гудение оборвалось — шмель то ли достиг цели, то ли отчаялся и улетел. Шевелев снова приподнял голову, оглянулся. Спасшая ему жизнь каска валялась в двух шагах. Нигде не было ни души — ни наших, ни немцев, только на некотором расстоянии, разбросавшись, лежали неподвижные тела. Раненые, как он, или убитые? Шевелев попытался крикнуть, пересохшая глотка издала лишь надсадный хрип. Никого и ничего, только зной и тишина. Нет, тишины не было, где-то далеко монотонно и глухо рокотало. Шевелев вслушался и почувствовал, что весь вдруг покрылся липкой испариной — от страха. Рокотало далеко на востоке, за Сеймом… Значит, фронт уже где-то там, там наши, а здесь немцы, и он один среди них — не солдат и не пленный. И первый немец, увидев его, нажмет спусковой крючок своего автомата…
Шевелев не мог знать, что, натолкнувшись на упорное сопротивление войск Юго-Западного фронта у Киева, немцы по флангам этого фронта прорвались на восток, далеко вперед выдвинули стальные клещи первой и второй танковых групп и где-то в ста пятидесяти — двухстах километрах от фронта захлопнули клещи. Часть Шевелева — одна из тех, что попали под этот уничтожающий удар, — была смята и перестала существовать.
Шевелев попытался подняться и замычал от нестерпимой боли: в левом бедре повернулась раскаленная кочерга. Он протянул руку и нащупал заскорузлый струп. Кровь, залившая траву, давно засохла. Крови натекло много, но, как видно, кость и нервы остались целы — он попробовал пошевелить ступней, пальцами. В ране снова резануло болью, но пальцы и ступня двигались.
Справа пойменная луговина тянулась вдоль берега реки, и, кроме редких кустов тальника, на ней не было ничего. Вдалеке слева тянулась синяя полоса леса. Ни луг, ни лес не могли ему помочь, помочь могли только люди. Поодаль прямо перед ним луговина переходила в еле заметную возвышенность. На ней курчавилась зелень садов, кое-где выглядывали скаты соломенных крыш. Там могли быть немцы. Но там прежде всего наши. И всё равно оставалось только рисковать…
Солнце висело над самым горизонтом. Приближаясь к нему, оно вспухало и краснело, будто вбирало кровь, которая так обильно лилась теперь на земле, и, наконец, скрылось за пойменным тальником. Шевелев подождал, пока не наступили сумерки, так, что уже не мог различить тела убитых, и сел. Голова опять пошла кругом. Превозмогая себя, он стащил гимнастерку, разорвал нижнюю рубаху и туго перевязал рану: при движении она неминуемо должна была открыться и кровоточить. Подогнув здоровую ногу, Шевелев оперся на неё и с напряженной осторожностью выпрямился, но, как только попытался опереться на раненую, в ране снова повернулась раскаленная кочерга, он упал. И вокруг ни палки, ни прутика…
Сколько там было — полтора, два или все три километра? Выносливый, в расцвете мужских сил, Шевелев прополз бы это расстояние за каких-нибудь два часа. Обессиленный потерей крови, голодом, всей неизбывной усталостью нещадного воинского труда, он полз всю ночь. Сколько раз он изнеможенно останавливался, посылал всё в тартарары и намного дальше, решал плюнуть — пусть будет как будет, но, отдышавшись, снова забрасывал руки вперед и, помогая здоровой ногой, подтягивался, потом снова и снова…
Больше всего он боялся сбиться с правильного направления. Когда небо начало сереть, он увидел, что приполз как раз туда, куда наметил, — к крайней леваде, на которой стояли три кое-как сложенные копешки сена. Левада была окопана канавой. Шевелев перевалился через небольшой валок и скатился вниз. И сразу всё исчезло — над ним осталась только полоса наливающегося первым светом неба. Шевелев решил отдохнуть, прежде чем двигаться дальше, — и заснул.
— Ну что? Что ты смыкаешь? Думаешь, вот так я тебя и пущу? А потом за тобой целый день бегать?
Разбудивший Шевелева звонкий девчоночий голос обрадовал и напугал: в его положении всегда лучше, чтобы он первый видел и решал, полезна или опасна будет встреча. В поле его зрения появилась голова девчушки с длинной косой, тут же исчезла, и голос снова зачастил:
— Вот и всё! Вот и будешь тут гулять и никуда не убежишь…
Голова появилась снова, приблизилась, и Шевелез увидел девчушку до пояса. Она смотрела на луг, в сторону реки, прижала ладонь к щеке и горестно, по-бабьи покивала. Потом взгляд её опустился ниже, девочка увидела Шевелева. Она закусила нижнюю губу, побледнела, глаза её стремительно наливались страхом.
— Тихо! Не кричи! — сказал Шевелев.
— Я не кричу, дядечка, я не буду кричать… — испуганно сказала девочка. — То я так злякалась, дядечка, так злякалась — я думала, что вы уже совсем мертвый…
— Кто с тобой?
— А никого со мной нема, — ответила девочка и даже оглянулась, чтобы окончательно убедиться в этом.
— А с кем ты говорила?
— Так то ж коза!
Глаза её заискрились смехом, она едва не прыснула, но тут же спохватилась и прикусила нижнюю губу, чтобы не засмеяться.