Родные и близкие. Почему нужно знать античную мифологию
Шрифт:
— А ударило мне, Михасю, вот что. Подумала я, подумала и решила, что жить мне здесь больше нельзя. Мне-то что, плевать я хотела на бабские пересуды. А Люба подрастет? Найдутся люди добрые, которые не постыдятся дивчине сказать: ты ж безбатченко, байстрючка… И будет ей это обидно слышать от людей, и будет она с малых лет обижаться и на меня, свою мать, и на тебя, Михасю… А я этого не хочу. Придет время, вырастет, тогда я ей сама всю правду расскажу, как всё случилось. И она всё поймет, не будет у нее никакой обиды ни на тебя, ни на меня… А тут как раз я услышала по радиоточке из нашего района такое объявление,
— Придумала-то хорошо, я даже не ожидал… Да ведь трудно тебе будет одной.
— Ничего, справлюсь. Я работящая, а там Любонька подрастет… Проживем!.. Вот только никак уехать не можем. Целую неделю ждем: нема транспорта, и всё. Я уже и до председателя в село бегала, так он и слухать не хочет… Теперь, как появится машина или коняка, лягу поперек дороги, и пускай что хочет, не встану, пока нас не заберет…
Рано утром Шевелев пошел в село, долго ждал председателя колхоза, который ещё с рассвета мотался где-то по полям. Председатель тоже оказался недавним фронтовиком — донашивал форму, припадал на левую ногу, а пустой левый рукав был пристегнут к карману булавкой.
— Да ты что? — закричал он, выслушав Шевелева. — Какой транспорт? Шо мы, от хорошей жизни на коровах пахали? Вон есть один одер, на котором я езжу, так и тот на ногах стоит только потому, что его оглобли держат… А шо ж мне, со своим «рупь-пять» по полям бегать?
Шевелев объяснил, что раньше никак не мог приехать — лежал в госпитале контуженный так, что не знал, на каком он свете. Ни пошевелиться, ни «мама» сказать не мог… Вот приехал, а тут жинка надумала завербоваться, ну и он не против: по состоянию здоровья ему и врачи советовали переехать куда потеплее… Он врал без зазрения совести, зная, что председателю не до проверок, а помочь, кроме него, некому. Председатель слушал, скользнув беглым, но внимательным взглядом по нашивкам за ранения.
— Где тебя шарахнуло? — спросил он.
— Под Штеттином.
— Слыхал про ту мясорубку… Страшное дело! А меня под Люблином переполовинили… И закон фронтовой дружбы я знаю — сам погибай, а товарища выручай. Я ведь с самого двадцать второго хлебать начал — был в погранвойсках на действительной… Так что я могу сделать, когда такая разруха? А тут еще спека эта… Все ж горит прямо на глазах. Страшное дело! Не знаю, соберем ли что посеяли: или и на семена не хватит?.. Ну ладно, лошади я не дам, бо нема. А отвезу вас сам. Мне всё одно надо везти свою задницу до начальства, давно требуют…
— Зачем начальству твой зад? — улыбнулся Шевелев.
— А бить будут, — объяснил председатель. — Для чего ж ещё начальство будет вызывать?
— Что у вас, колхоз отстающий?
— Да нет, не хуже других…
— Так за что бить?
— А для пользы дела, — усмехнулся председатель. — Значит, давай так: сегодня день пропал, а завтра я до света подъеду. Но чтобы по-боевому, раз-два — и всё, без сборов…
Обещание свое председатель выполнил — приехал, когда на востоке только начинало сереть. Толчки и удары на каждой выбоине разбитой дороги непрестанно будили спящую Любочку, и большую часть пути Шевелев шел пешком, неся дочь на руках. Так когда-то зачатый им, теперь сонный комочек живой жизни навсегда прирос к его сердцу.
Двухэтажное дореволюционной постройки здание вокзала было разрушено, станционные службы разместились в бывшей поликлинике на привокзальной площади. Поезда уже ходили регулярно, но были редки, на единственный удобный Марийке поезд они опоздали, нужно было ждать до утра. Ночь они провели в станционном сквере на скамейке. Перед приходом поезда Шевелев достал пятьсот рублей, которые взял в кассе взаимопомощи, и протянул их Марийке.
— Да что ты, Михасю! Не надо, у меня же есть гроши, я ж хату продала!
— Бери без всяких разговоров, пригодится на новом месте. У тебя ведь нет ничего, одни тряпки, всё нужно будет заводить заново. Где твоя сумочка? Спрячь.
— Какая там сумочка! — засмеялась Марийка. — Мы по-сельскому. — Она задрала верхнюю юбку и куда-то у пояса затолкала деньги. — Вот, отсюда никто не украдет, и не потеряешь.
— Ну, а вот это важнее денег. Когда обоснуешься окончательно, напиши по этому адресу и сообщи свой.
— А кто та Зинаида Ивановна?
— Зинаида Ивановна Шевелева — моя сестра. Мне писать нельзя, напишешь ей.
— Она про меня знает?
— Нет. Пока нет.
— А может, не надо? Знаешь ведь, бабские языки… Мой тато говорили, шо бабы сначала говорят, а думают потом. Вот и она может проговориться…
— Она не из тех, что проговариваются.
— Вроде тебя?
— Угу, — кивнул Шевелев.
Он усадил их в переполненный вагон, вышел на платформу.
Марийка через закрытое окно что-то пыталась ему сказать, пробовала писать пальцем на стекле. Потом оставила все попытки и только смотрела на него. Слезы заливали её лицо, она нетерпеливо смахивала их и смотрела, смотрела… Поезд тронулся, Шевелев пошел рядом с движущимся окном и тоже, не отрываясь, смотрел на неё.
Он мог уехать в тот же день, но решил сутки переждать, чтобы как-то отойти от только что пережитого. Он проторчал эти сутки в том же сквере. Хотелось есть, но покупать еду было не на что: все деньги он отдал Марийке, осталась только мелочь — на трамвай. Спал он в том же сквере на скамейке, подложив под голову портфель…
— О, ты даже досрочно? — обрадовалась Варя.
— Дело сделал, а торчать там радости мало.
— Голодно там? Вон ты даже осунулся… Ничего, сейчас я тебя накормлю…
Шевелев не ел больше суток, теперь наверстывал, и Варя с удовольствием наблюдала. Подав ему чай, она, сказала:
— Знаешь, Миша, кажется, у нас будет третий.
— Что — третий?
— Ну, там не знаю, сын или дочь, словом, ребенок…
Шевелев едва не уронил чашку:
— Только этого не хватало!
— Почему это так тебя напугало? Ты не хочешь третьего ребенка?
— Дело не в ребенке, а в тебе. Разве можно в твоем состоянии носить ребенка, рожать, потом нянчиться с младенцем?! Это хорошо было до войны, когда ты была здорова и…