Родовая земля
Шрифт:
— Молча-а-ать!
— Да уж молчу… ваше… как вас?
— Молчать!
— Видать, парень и впрямь повреждённый, — шепнул председателю один из членов суда, значительно двигая рыжеватыми лохматинками бровей.
— Н-да, — слегка качнул важной седой головой председатель, но с сочувствием в голосе добавил: — Некрепкое пошло поколение: чуть что и — раскисаем, расползаемся, так сказать, по швам. Наверняка убиенный был ему близок, коли он так подавлен и расстроен.
После короткого перерыва, скучного, монотонного чтения длинных, но обязательных протоколов, рассеянного
— Чиво уж: пора закругляться.
Но вдруг поднялся Василий, страшно побледнел, вытянулся. Его рот повело, однако звука не последовало. Григорий Васильевич как кошка подпрыгнул и крепко вцепился в рукав стёганой, на росомашьем меху сибирки внука. Отчаянно тянул его вниз, но лишь сползал рукав и вместе с ним опускался к полу старик. Василий оставался недвижим.
— Пристав! — умоляюще-строгим, утончившимся голосом зыкнул председатель, теряя всю важность и значительность своего вида. — Помогите же! Выведите!..
— Больной!.. Помешанный!.. Поди, пьяный… — шептались присяжные, разминая руки и потряхивая плечами.
Подбежавший пристав и Григорий Васильевич прочно взяли Василия под мышки и потащили почти что волоком из зала. Василий не сопротивлялся, лишь только тяжко стал дышать: ворот рубахи натянулся и впился в его горло. Усадили на лавку в длинном холодном коридоре.
— Ступай с Богом, — отталкивал от внука щуплого испуганного пристава старик. — Благодарствуем. Ступай, ступай. Мы как-нибудь сами… благодарствуем… Возьми гривенник. Али полтинник? Возьми! Да иди ж ты, служивый! Сами, чай, разберёмся.
Когда пристав бочком, бочком удалился, оглядываясь и покачивая головой, старик вдавил в омертвелое лицо внука кулак и сквозь зубы выговорил, с трудом пропуская слова:
— Покаяться хотел? Только пикни мне ишо! Удавлю!
— Покаюсь… не могу… — хрипло ответил Василий. Склонил на колени голову и замер.
Дед крепко держал внука.
Вскоре в коридор в сопровождении конвоя вышел Плотников. Григорий Васильевич привстал, наклонил голову, снимая перед ним шапку.
— Восемь лет — не срок, — с неестественной певучестью в голосе на ходу сказал Плотников, смахивая с бровей пот и приостанавливаясь возле Охотниковых. Но конвойный слегка подтолкнул его. — А ты, Василич, помнишь ли нашенский приговор?
— Помню, Николаша, помню, — в побелевшем кулаке намертво зажав ворот сибирки внука, тихо отозвался Охотников. Искоса, с пугливым подозрением взглянул на массивные двери зала судебных заседаний, но оттуда ещё никто не вышел, хотя уже слышался шорох ног по паркету. — Савелия взяли в заделье — будет с приисками торговать, а бабу евоную — в свинарки. В нашем же тепляке и своих трёх-четырёх поросяток будет откармливать. На зиму Савелия сидельцем определим в лавку. Пойдёт мужик в гору, развернётся, чай. У него царь-то в голове имеется. Возвернёшься — ахнешь. Да и о тебе, благодетель, не забудем.
Плотников лишь молча наклонил землисто-пепельную голову. Из залы вышли люди, обмениваясь мнениями о судебном заседании, участливо смотрели на Василия; старик предусмотрительно замолчал и зачем-то кланялся важным, по его понятиям, господам.
У самого поворота в потёмки левого коридора Плотников приостановился и крикнул, взмахнув рукой:
— Василия берегите! Богатыри нам нужны!
— И тебе — Господь в помощь, и тебе — Божьей милости, благодетель ты наш, — кланялся растроганный старик, не забывая крепко-накрепко держать внука. Но Василий по-прежнему сидел со склонённой на колени головой и, казалось, даже не дышал.
18
Определяясь в пехотный полк, несколько дней внук и дед провели у монахини Марии в гостевой келье Знаменского монастыря. На вечере родственники втроём молились и покидали церковь последними. Григорию Васильевичу все ночи не спалось. О страшном грехе внука он не сказал Марии: знал, на исповеди она непременно всё расскажет священнику. Мучился старик, что нужно жить во лжи. Но не видел выхода.
Мария думала, что Василия определяют в полк за пьянки, за беспутное поведение.
В последнюю ночь, уже под утро, старик разбудил Марию, и они сидели под большим, развесистым тополем в просторной монастырской ограде и разговаривали, замолкая, крестясь, вздыхая. В ногах лежал бархатистый коврик мелкой травы, пахло сырой землёй и снежной свежестью Ангары. За высокими кирпичными воротами слышался цокот лошадиных копыт и скрип телег. В низком пасмурном небе стояла сизая, наливавшаяся солнечным светом дымка.
— Не милостива к нам судьбина, Федорушка, — тусклым голосом говорил старик, устало щурясь на бледную бровку восхода.
— Окститесь, батюшка, — отвечала Мария, поворачивая к отцу обрамлённое чёрной косынкой лицо, на котором выделялись большие грустные коровьи глаза. — Люди в болезнях, бедности живут, да благодарят Господа за дарованное им счастье жить, а вы — ропщите. — Она перекрестилась и посидела с сомкнутыми веками.
— Так ить по-человечеству охота жить-то, дочь, а не так — из огня да в полымя всюё жисть, — сдавленно вздыхал отец, заглядывая в родное, открытое лицо дочери. — Людской благосклонности охота, доброго взгляда односельчан. Согласия охота в душе… а чиво же тепере? Вся жисть перекувырнулась. Эх!
— Каждый, батюшка, грешен по-своему. Не осуди, да не судим будешь. Но так мы жить ещё не умеем, — вздохнула дочь, тонкими белыми пальцами перебирая косточки чёток.
— Осудят. — И стал скручивать табак в газетный листок.
— А вы не осуждайте. С покорностью принимайте гонения и хулу.
— Я-то привычный ко всякому, а вот Михайла не сломался бы.
Дочь не отозвалась, равномерно перебирала чётки. Отец прикурил, жадно затянулся горьковатым дымом.
— Фу, табачище, — отвернулась Мария, сохраняя на губах светлую улыбку. — Не дай Боже, увидит матушка настоятельница. Она у нас строгая. Уж вы в ладошку, что ли, пускали бы дым, батюшка.