Родственники
Шрифт:
«Зачем? Я не хочу!» — еще не веря, хотелось крикнуть ему, но не было воздуха в груди, невозможно было его вдохнуть.
С тайным шуршанием, незримо сговариваясь, глыбы теснили его, все упорнее и ближе подвигали к бездонной пропасти, дышащей ледяным холодом ему в голову, и голова уже свесилась в этот холодный дымящийся провал, так что край земли жестко, больно впивался в его плечо. А бестелесные багровые глыбы стояли над ним, и какие-то вспышки высекались на низком сером небе.
«Погибли… Мы погибли… Все!..»
И в последний раз он все-таки поднял голову, увидел за глыбами в бескрайнем
«Но почему с ними Греков? Почему он хочет мне помочь? После того, что было?.. Зачем же он хочет мне помочь?..» — думал он с какой-то мучительной и умиленной до слез радостью, видя, как Греков, траурно-черный, с палкой, своей старческой походкой и беззвучно плача, тоже идет к нему; и он, напрягаясь, ждал всех их и теперь хорошо понимал, что они пришли искать его.
«Я здесь, я здесь!» — крикнул он, но сам не услышал себя, и они не услышали его.
Они, как слепые, не видя и не слыша друг друга, остановились перед грозно и враждебно клубящимися глыбами. Они протягивали руки. Они не знали, что делать, они беспомощно звали его. «Еще один шаг! Последний шаг! — жалобно умолял он. — Помогите мне!..»
Вытягиваясь и шурша, зловеще мрачные ползущие глыбы держали его, разъединяли его и их, и тогда он окончательно понял: они не услышат его и уже не помогут ему. Но в эту секунду он еще понял и другое, и это другое было похоже на мелькающие лучезарно-вишневые блики, краски не то заката, не то какой-то сказочно яркой и тихой воды, где он видел самого себя, и с неуловимой отчетливостью видел он, пытаясь запомнить, как в бреду, свои будущие действия, поступки, слышал свои слова, которые должен был сказать матери, Алексею, Грекову, но которые не сказал, потому что раньше не мог это точно и твердо ощутить, увидеть, услышать это в себе. И, все дальше подталкиваемый в пропасть, он закричал, застонал, летя в пропасть, и с предсмертным ужасом увидел в последний момент незнакомое, будто спящее лицо Валерия, уткнувшееся лбом в окровавленные руки.
…И от этого ужаса при виде окровавленного лица и рук Валерия, от своего стона Никита пришел на минуту в ясное сознание.
«Где я? Что со мной? Где я?..»
Он лежал с открытыми глазами.
Какие-то всхлипывающие, прерывистые, похожие на хрип звуки отдаленно доносились до него. Серый сумрак рассвета стоял над ним, и нечто беспредельно серое, огромное, как небо, уходило в высоту, двигалось перед глазами дымными глыбами; он не мог повернуть голову, чтобы охватить взглядом это серое, непонятное, огромное.
Он лежал спиной на мокрой земле; он чувствовал это, хотел пошевелиться, но лишь застонал жалобно, и сразу кто-то, всхлипывая, задыхаясь, бормоча, забегал вокруг него, потом, хрипло дыша, низко наклонился — белое и чужое, с трясущимся подбородком лицо, с
— Не виноват я, не виноват… Прости. Разве знал я… Заснул. Не видал. Пропа-ал!.. Все мне теперь! Шофер я… из Можайска. В колонне и ехал… Заснул я. Ты жив, жив ты?..
И в эту минуту, весь охваченный смертельным страхом непоправимо случившегося, все вспомнив, глядя наполненными ужасом глазами в это обезображенное отчаянием лицо, Никита снова застонал, не в силах поднять головы, задвигал бровями, мускулами лица, стараясь найти взглядом то, что должен был увидеть, прохрипел еле слышно:
— Валерий… Валерий где?..
— Валерий… Валерий… Дружок твой. Имя Валерий? Да как же это? Как же? Как же это?..
Белое прыгающее лицо закивало, отклонилось — человек, всхлипывая, несвязно бормоча, тенью закачался посреди нескончаемого неба, водянистого сумрака. И по звукам его прерывистого всхлипывания, по плачущему бормотанию Никита, напрягая шею и голову, стал искать его взглядом, все ожидая найти то, что искал.
— Валерий… Валерий… Дружок твой, — бормотал человек, потерянно и безумно бегая вокруг чего-то черного, мокрого, искореженного, торчащего в рассветное небо углами железа. — Дружок твой? Дружок?..
И то, что увидел Никита среди этого черного, растерзанного и железного, и то, что будто пытался поднять и робко, в страхе трогал руками этот человек, было не Валерием, а кем-то другим — незнакомым, страшным в своей неподвижности и молчании, с застывшим, окровавленным лицом и руками, мертво прижавшимся щекой к расколотому щитку приборов.
— Дружок твой, дружок?.. — вскрикивал человек, так же бестолково суетясь возле темной массы железа, и сумасшедше оглядывался на Никиту, то прикасаясь рукой к голове, волосам Валерия, то бессмысленно пытаясь вытащить его за плечи из исковерканного невероятной силой кузова. — Что же это, а? Что же это, а? Твой дружок…
«Это мой брат!» — как бы защищаясь от этих слов, хотелось крикнуть изо всей силы Никите, но он заплакал, задохнулся от резкой боли в сердце, застонал, в тоске ворочая голову по холодной, колющей щеки траве.
14
Алексей вылез из машины, взял с сиденья тряпку и начал вытирать пыль на крыльях. Он не знал, зачем это делает.
Он медленнее и медленнее водил тряпкой по гладкой поверхности крыльев, затем грудью лег на горячий капот и, стиснув зубы, замер так.
Все, что он узнал, и все, что сказали ему в больнице, было безнадежно и безвыходно, это не укладывалось в его сознание. Даже в приемной, увидев наигранно, привычно успокаивающее лицо дежурного врача, услышав его мягкий баритон, он еще сам себе сопротивлялся и не поверил полностью; и, не теряя веры, цеплялся за паузы, за неопределенные интонации в сдержанных объяснениях вызванного потом хирурга, которого он тоже хотел немедленно увидеть, чтобы полностью выяснить, есть ли надежда. Но вызов вчера в милицию, и вторичное посещение больницы, и подробности, которые стали известны, неопровержимо и ясно объяснили ему: никакими силами ничего нельзя изменить, предупредить, сделать иначе.