Рог быка
Шрифт:
Да ну же, не будь такой дикаркой.
Не хочу, - говорила сестра.
– С какой стати?
Просто из любезности.
Вы хорошо поужинали, а теперь сладкого захотели?
Один разочек. Тебя от этого не убудет.
Не приставайте. Говорят вам, не приставайте.
Ведь это же такие пустяки.
Говорят вам, не приставайте.
Внизу, в столовой, самый высокий официант, тот, что опаздывал на собрание, сказал:
Вы только посмотрите, как они лакают вино, эти черные свиньи.
Что за выражения, - сказал второй официант.- Они вполне приличные гости. Они пьют не так уж много.
Самые правильные
– Два бича Испании: быки и священники.
Но не каждый же бык и не каждый священник, - сказал второй официант.
Именно каждый, - сказал высокий официант.
– Только борясь против каждого в отдельности, можно побороть весь класс. Нужно уничтожить всех быков и всех священников. Всех до одного перебить. Тогда мы от них избавимся.
Прибереги это для собрания - сказал второй официант.
Мадридская дикость, - сказал высокий официант.
– Уже половина двенадцатого, а они еще торчат за столом.
Они только в десять сели, - сказал второй официант.
– Ты же знаешь, блюд много. Вино это дешевое, и они заплатили за него. Это не крепкое вино,
С такими дураками, как ты, где тут думать о рабочей солидарности, сказал высокий официант.
Слушай, - сказал второй официант, которому было лет под пятьдесят.
– Я работал всю свою жизнь. Весь остаток жизни я тоже должен работать. Я на работу не жалуюсь. Работать - это в порядке вещей.
Да, но не иметь работы - это смерть.
Я всегда работал, - сказал пожилой официант.
– Ступай на собрание. Можешь не дожидаться.
Ты хороший товарищ, - сказал высокий официант.
– Но у тебя нет никакой идеологии.
Mejor si me falta eso que el otro, - сказал пожилой официант (в том смысле, что лучше не иметь идеологии, чем не иметь работы).
– Ступай на свое собрание.
Пако ничего не говорил. Он еще не разбирался в политике, но у него всегда захватывало дух, когда высокий официант говорил про то, что нужно перебить всех священников и всех жандармов. Высокий официант олицетворял для него революцию, а революция тоже была романтична. Сам он хотел бы быть добрым католиком, революционером, иметь хорошее постоянное место, такое, как сейчас, и в то же время быть тореро.
Иди на собрание, Игнасио, - сказал он.
– Я возьму твой стол.
Мы вдвоем возьмем его, - сказал пожилой официант.
Да тут и одному делать нечего, - сказал Пако.
– Иди на собрание.
Pues me voy, - сказал высокий официант.
– Спасибо вам.
Между тем, наверху сестра Пако ловко вывернулась из объятий матадора, как борец из обхвата противника, и сердито говорила:
Уж эти мне голодные. Горе-матадор. От страха едва на ногах стоит. Поберегли бы свою прыть для арены.
Ты говоришь, как самая настоящая шлюха.
Что ж, - и шлюха - человек, да только я не шлюха.
Ну, так будешь шлюхой.
Только не по вашей милости.
Оставь меня в покое, - сказал матадор; оскорбленный и отвергнутый, он чувствовал, как позорная трусость снова овладевает им.
В покое? А я, кажется, вас и не беспокоила, - сказала сестра.
– Вот только приготовлю вам постель. Мне за это деньги платят.
Оставь меня в покое!
– сказал матадор, и его широкое красивое лицо исказилось гримасой, как будто он собирался заплакать.
– Шлюха. Дрянная шлюшонка.
Мой матадор, - сказала она, закрывая за собой дверь.
– Мой славный матадор.
Матадор сидел на постели. На его лице все еще была гримаса, которую во время боя он превращал в застывшую улыбку, пугая ею зрителей передних рядов, понимавших, что происходит перед ними.
Еще и это, - повторял он вслух.
– Еще и это! И это!
Он помнил то время, когда был еще в форме, и это было всего три года назад. Он помнил тяжесть расшитой куртки в тот знойный майский день, когда его голос еще звучал одинаково на арене и в кафе, и как он направил острие клинка в покрытое пылью место между лопатками, щетинистый черный бугор мышц за широко разведенными, могучими, расщепленными на концах рогами, которые опустились, когда он приготовился убить, и как шпага вошла, легко, словно в ком застывшего масла, а он стоял, нажимая ладонью головку эфеса, левая рука наперекрест, левое плечо вперед, тяжесть тела на левой ноге, - и вдруг нога перестала чувствовать тяжесть тела. Вся тяжесть была теперь внизу живота, и когда бык поднял голову, одного рога не было видно, рог был весь в нем, и он два раза качнулся в воздухе, прежде чем его сняли. И теперь, когда он готовится убить, а это бывает редко, он не может смотреть на рога, и где какой-то шлюхе понять, что он испытывает, выходя на бой? А много ли пришлось испытать тем, что смеются над ним? Все они шлюхи, и черт с ними.
Внизу, в столовой, пикадор сидел и смотрел на священников. Если в комнате бывали женщины, он разглядывал женщин. Если женщин не было, он с любопытством разглядывал какого-нибудь иностранца, un ingl s, но, так как сейчас не было ни женщин, ни англичан, он разглядывал весело и дерзко двух священников за угловым столом. Между тем торговец с родимым пятном на щеке встал, сложил свою салфетку и вышел, оставив на столе наполовину недопитую бутылку. Если б его счет в Луарке был оплачен, он выпил бы все вино.
Священники не смотрели на пикадора. Один из них говорил:
Вот уже десять дней, как я здесь, и целые дни я просиживаю в передней, а он меня не принимает.
Что же делать?
Ничего. Что можно сделать? Против власти не пойдешь.
Я уже две недели здесь, и тоже ничего.
Все дело в том, что мы из захолустья. Вот выйдут все деньги, и придется ехать назад.
В свое захолустье. Мадриду нет дела до Галисии. Провинция бедная, глухая.
Можно вполне понять поступок брата Базилио,
И все-таки я как-то не очень доверяю Базилио Альваресу.
В Мадриде многое научишься понимать: Мадрид - погибель Испании.
Хоть бы уж принял и отказал.
Нет. Раньше нужно вымотать человека, извести ожиданием.
Ну что ж, посмотрим. Я умею ждать не хуже других.
В эту минуту пикадор поднялся с места, подошел к столу священников и остановился - седой, похожий на ястреба, разглядывая их и улыбаясь.
Torero, - сказал один священник другому.
– И хороший torero, - сказал пикадор и вышел из столовой - тонкий в талии, кривоногий, в серой куртке, узких брюках навыпуск и сапогах скотовода, каблуки которых пощелкивали, когда он шел к выходу, ступая вполне твердо и улыбаясь самому себе. Его жизнь была замкнута в узком, тесном мирке профессиональных достижений, ночных пьяных подвигов и неумеренного хвастовства. В вестибюле он закурил сигару и, сдвинув шляпу на одно ухо, отправился в кафе.