Роман-царевич
Шрифт:
Старик Сахаров злобно пожевал губами, воззрился на Флорентия, но ничего не сказал. Щупленький Ипат, уже бывавший на беседах и понимавший, в чем дело, горячо вступился:
— Ты подумай, это нашему-то духу связа? Нашему-то? Знаешь сам, как собираемся, как в любви Господа хвалим. За обедней, за церковной, лучше что ли? Больше душе простору, как поп перед иконами кадит?
— Погоди, Ипат, ведь мы ж не церковники… Нежданно и грозно заговорил Никита Дмитрич, — бодрый старик:
— Так ты к идолам оборочаешь? Слыхали мы эдак-то. О церковниках-то — и думать забыть.
Флорентий мягко остановил его:
— Ты недослышал, Никита Дмитрич. Я не церковник, в российскую никого не зову. На твои же слова, что вы хорошо живете, отвечу тебе вот что. Не похваляйся счастьем перед несчастными. И коли за то вы вашей духовной веры держитесь, что она к достатку ведет да к жизни сытной, так тут кичиться нечем. Домашняя чистота — ладно, а только разве этого будет? Вокруг тебя хорошо, чисто, правильно, свое гнездо крепко свито, — ты, значит, и доволен? Благодарю, мол, тебя, Господи, что не таковы мы, как вон те, рядом… Кто это говорил, помнишь?
— Ну, фарисей говорил, дак что? Куда ты клонишь-то?
— А вот: коли церковники, или там кто рядом, — неверные, несчастные, — так разве написано, чтобы каменной стеной от них отгораживаться? Дома хорошо, а что за воротами, — ихнее, мол, дело? О себе, да о своем только и думки? Вот она где, нехватка-то ваша. Не тому Христос учил. Не то в книгах ваших писано.
Старик Сахаров внезапно застучал палкой по полу. Закричал зло:
— Негожее! Негожее говоришь!..
Никита Дмитриев перебил:
— Да это про что? Нешто мы в чьем несчастьи виноваты? По вере правой будут жить, так и будет бодро. Вижу, куда ведешь. Вспомни-ка наших, али не настраждовались за правую-то веру? Мучеников тебе мало? Ныне, значит, дадена свобода. А совращать нам никого не велено.
— Не велено! — вскрикнул Флорентий в нетерпении. Но сдержался и продолжал тише:
— Так. Апостолы по земле ходили, им это велено было иль не велено? Кем из начальства дозволено? Христос учеников на проповедь посылал, они чьего дозволения спрашивали? Сам Христос проповедовал, это как было? Божье повеление ясное, а вы чье выбираете? Ты мне ответь про Христа: посылал он учеников?
— Ну… посылал. Дак разве которые из нас не говорят? Не исповедуют? Слава тебе, Господи, довольно у нас мучеников. Негожее ты. И чего надо?
Иван Мосеич поглядел, поглядел и вымолвил:
— Это, Никита Митрич, что правда, то правда, насчет чужого народа мы не печемся: Апостолы, вон, к язычникам ходили, не боялись. Ревновали, значит, о Христе. А мы о христианах, да не наших, мало ревнуем. Это слова нет.
— Вера ваша такая, не ревнивая, — подхватил Флорентий. — Стоять на ней — стой, а идти — не пойдешь. В самой вере вашей нехватка. Дух не тот; христиане вы духовные, а дух не тот. Апостолы потому ходили, что в них вера-то не стоячая была, сама перед ними бежала.
Молчали все. Заговорил плотный Федор.
— Так вы скажите прямо, где, по-вашему, нехватка? Ревновать по всякой вере можно. Да ведь во смирении.
— Во смирении! Коли хочешь знать, вот тебе: не смирения, а любви в вашей вере мало, оттого она и стоячая. О ближних что думаете? Кто наш ближний? Да вот, Россия, кругом, это что, не ближние? Нет, мол, это все неверные, все самаряне, пусть дохнут, а мы, братья, во смирении будем жить промеж себя да оглядываться, что дадено, а что не велено…
Закричали все, даже как-то вышло неблаголепно и неожиданно. Сахаров опять застукал палкой об пол. Но тотчас же опомнились, сдержались, стихли. И Флорентий сдержался. Помолчал, потом другим голосом, передохнув, медленно стал говорить.
Говорил теперь с некоторой монотонностью, намеренно повторяясь. Знал по опыту, что повторения вразумляют. Отошел пока от всякой конкретности, старался брать ихнее, привычное, — тексты и образы. Тут не годились слова «бумажек»: слово «правда» — в народных и «совесть» — в рабочих. Это люди с известным религиозным образованием, с начитанностью, с определенным мировоззрением. У «церковника», обыкновенного православного мужика, — вера мутная, ему самому неведомая. Никогда он еще о ней не думал. У рабочего — та же, только еще рассеяннее, одно место готовое для веры. Там с начала начинай. Не то — сектанты. Узки — да крепки. Дороже — да не легко растопить твердое, закаменелое.
На стариков Флорентий и не надеялся. Единственное, чего хотел достичь с ними, — это меньшего недоверия. Пусть увидят, что никто веру их не отрицает, а все новшество в том, что любви надо больше к ближним.
А в общем — задача была трудная, почти невыполнимая: объяснить «духовным» христианам, как материалистичен «чистый» дух; и с другой стороны — духом же оправдать материю.
Слушали внимательно. Привычная отвлеченность успокоила, убаюкала стариков. Никита Дмитрич как будто утвердился в том, по крайней мере, что о совращении в «российскую» речи нет.
Что касается молодых, с ними Флорентий говорил не в первый раз. Конечно, если б не бродили в них самих, уже давно, какие-то слепые, ответные силы, Флорентий не достиг бы ничего. Но и здоровый Федор, которому тесно было в уютном поселке, и нервный Ипат, склонный к мистике, и умный, рассуждающий Иван Мосеич — все они дружили с Флорентием не первый месяц и, по-своему воспринимая верное, приглядывались к делам на хуторе. Иван Мосеич даже бывал на «лекциях», не на дьяконовских только.
Закончил Флорентий, когда уж прощаться было время, неожиданно:
— И скажу вам: наших везде много, потому что всякий — наш, кто истинно верует, хочет, чтоб все люди, как братья, по-истинному жили и человеческой злой власти не покорялись, а одной праведной Христовой. Сговор только между нашими нужен, слово крепкое, знаки друг другу подавать. Без общения ничему не быть.
— А ежели церковник? Так тоже вам идет? — спросил вдруг Ипат.
— Откажется от неправильной веры да от власти человеческой, которая ныне в церкви православной, — и он. Отказался апостол Павел от язычества, — не стал разве праведником?