Роман "Девушки"
Шрифт:
– И потом, хорошенький ответ: «Ищите в другом месте», женщине, которая вам говорит: «Я люблю вас больше жизни». Или, вернее, «Вы есть моя жизнь, просто-напросто».
– Вам повезло, что вы смотрите на вещи просто. Я вот нахожу, что мы в полном соку: настоящее лакомство для котов.
– Вы говорите о любви, как ребенок. Постыдились бы за свои ребячества в таком вопросе.
– Мужчина без ребячеств — чудовище.
– А вы… вы чудовище из-за избытка ребячливости.
Ее голос был полон слез. Косталь сказал более ласковым тоном:
– Вы абсурдны, моя бедная девочка, наделив меня властью причинять вам страдание. Знаете, в каком случае я пожалел бы вас? Если бы мог вам говорить все самое жестокое, все самое ранящее, а вы при этом не чувствовали бы ни малейшей боли.
В ответ она пожала плечами. Все же добавила:
– «Моя бедная девочка».
– А-а! Ну хорошо, в конце концов вы мне надоели! Если я груб — не годится. Если любезен — не годится. Мне это «лакомство для котов» начинает осточертевать. Для чего я здесь, наконец?
Сентиментальный кастет, которым женщины стремятся оглушить любого приблизившегося к ним мужчину… Косталь никогда не поддавался, даже тем, кого любил. А этой, безразличной ему женщине!..
Но для Андре это было чересчур. Слезы хлынули.
196
– Да ну же, дорогая! Успокойтесь. Если бы женщины знали, что теряют со своим хныканьем! Мужчина должен быть святым, чтобы, видя их ранеными, не возыметь желание ранить еще больше. Но я этот святой. Хотя… Женщину нужно бесконечно просвещать… Я хочу сказать: нужно постоянно растолковывать ей что-то. Просвещать, щадить, успокаивать, холить, утешать. По правде сказать, у меня нет таланта сиделки или хранителя ящика с фарфором. Я люблю, когда сердечные дела делаются без обмана, без хвастовства, без принуждения; и чтобы в жизни было еще что-то. Думаю, что, чем более искренне любят, тем меньше об этом болтают. Мерзкая девчонка, так вы хотите, чтобы вас прикончили!.. (Он схватил ее за руку. Переходя в беспамятстве улицу, она чуть не угодила под колеса автомобиля). Э! Да вам повезло, что я не подтолкнул вас! У меня это нечто вроде рефлекса: когда я с женщиной и нас касается машина, — толкать ее под колеса. Причем тех, кого я очень люблю. А сейчас я воспротивился рефлексу. Вы видите, у меня был рефлекс вас защитить. А вы еще жалуетесь!..
– Да нет, Косталь, я не жалуюсь. Я знаю, что вы меня очень любите. Иногда я вас воспринимаю как доброго гения-отца и чувствую, насколько прекрасно быть целиком созданной или воссозданной вами. Разве я упрекала вас? Если да, забудьте об этом. Не знаю, до какой глупости я договорилась… Сегодня я сама не своя… Я не хочу вас обязывать. Даже если чудо даст мне когда-либо право на вас, я не хотела бы между нами иных уз, чем нежность; никогда не приняла бы ни вашей жалости, ни милосердия, как в цветочнице…
«Она не хочет того единственного, что я могу ей дать, — думал Косталь. — А что это за «чудо, дающее право на меня»? Что за новая химера ее оседлала?»
Возможно, уже в третий или в четвертый раз они обходили сквер Соединенных Штатов, отмеченный легким шагом графинь, статуями Освободителей, Благодетелей и Энтузиастов. Листья бружмеля блестели в ночной черноте, будто слуги лощили каждое утро кустарник перед домом их благородных хозяев. Окна с закрытыми ставнями напоминали перегородки ящиков в подвале банка. Несколько бедняков казались среди этих буржуазных декораций военнопленными, работающими на неприятеля: угольщики, очень черные, которым платили за уродство; мальчик-мясник, разносящий мясо графиням, проскальзывает снизу в дверцу, похожую на кошачий лаз. Все это видел Косталь, потому что он был спокоен; Андре… она не замечала ничего. Романисты всех времен расписывают обстановку, в которой встречаются их любовники; но только романисты видят детали этой обстановки — любовники, поглощенные «лакомством для котов», не видят ничего.
От сквера Соединенных Штатов Андре сохранила в памяти только темноту качающейся зелени, пустынные аллеи, которые терялись в ней, этот почти подозрительный закоулок со скамейками (прямо за
197
статуей Энтузиаста), и ее безумные идеи возвращались: очутиться в гуще этих боскетов, в разгар ночи, с этим мужчиной; неважно, обнимает он ее или нет: не случайно он завел ее сюда. И он ее назвал «моя дорогая». Говорят ли «моя дорогая» той, что безразлична, женщине, с которой не находишься в определенной близости? Возможно, и да (когда живешь в Сэн-Леонаре, кончается тем, что не знаешь, что происходит, а чего не происходит). И он взял ее за руку. «Мерзкая девчонка». Впервые он ее коснулся (В эту минуту она подняла глаза, желая отыскать табличку с названием улицы, чтобы всю жизнь память была связана с этим священным местом.) Она стала думать, что он долго держал ее за руку, как-то особо сжимая ее, и что он произнес «мерзкая девчонка» не без оттенка нежности. Вся ее недавняя проницательность: «Вы даете каждой из них ощущение, что предпочитаете именно ее» — померкла, как небо, которое затянулось. Ей страстно хотелось, чтобы он взял ее за руку или осмелиться взять его руку. Но они удалялись от этого места с темными кустарниками, и надежда ее рухнула. Куда же он ее еще ведет? Возобновится ли эта ужасная скачка по улицам, где попадаются только аптекари или цветоводы. (Возможно, символ господствующего класса. Примечание автора.) Один раз она пожаловалась на холод, но он ответил ласково: «Небольшой сухой морозец… Очень оздоравливает!»
– И все же необходимо, — сказал он, — исследовать, распутать проблему «дружбы» мужчины и женщины.
– Да нет, оставим все это, не стоит…
– Следовательно, вот образованная и остроумная — остроумная в определенное время — девушка, которая воспитала себя сама, которая знает мое творчество лучше меня и знает его по-умному; вдобавок ко всему — достойная девушка; я придаю слову достойная большое значение. Она прозябает в Сэн-Леонаре (Луаре), то есть в ничего не значащей дыре.
– Извините, — сказала она с улыбкой, — В Сэн-Леонаре (Луаре) 3.180 жителей, есть имеющие важное значение прядильни, а также — это родина великого агронома Левеллэ…
Теперь она старалась подделаться под его тон, чувствовала всю смехотворность понятия «быть женщиной», находила, что он был прав, являясь парнем, хорошо себя чувствующим и веселым, созданным для дружбы с парнями или легких приключений, и виноват лишь в том, что слишком уж вровень с другими, недостаточно верит в себя.
– Я симпатизирую этой интересной девушке, и она этого достойна. Она вроде бы от этого счастлива. Она повторяет на все лады не один год, что я ее спас, «доставлял ей только радость» («Видите, я тоже знаю ваши письма наизусть», — обронил он, снова поддавшись Демону неосторожности). В один прекрасный день я замечаю, что она любит меня и что я не смог бы ответить на ее любовь с той же силой, потому что я создан не для любви, а для удовольствия (да, а что вы
198
хотите: я люблю удовольствие, и мне от этого хорошо). Тогда я беру свое первоклассное перо и пишу: «Дорогая мадмуазель, имею сожаление заметить, что вы готовы меня полюбить. Не отпирайтесь: я увидел это своим рысьим глазом; похож я или нет на нашего великого психолога? С сегодняшнего дня — слуга покорный. Я вам больше не напишу. Я буду возвращать ваши письма нераспечатанными. Когда вы приедете в Париж — «Мсье отсутствует». Я вам открыл дверь к счастью, я ее закрываю. Я вас вытащил из родного гнезда великого агронома Левеллэ, я вас туда и отправляю. Прощайте, дорогая мадмуазель. Будьте здоровы». Прошу вас хладнокровно поразмыслить: о чем бы вы подумали, если бы получили подобное письмо? Не отвечаете? Ну хорошо, вы подумали бы: «Это свинья. Хороша же его дружба, если он способен сломать ее в секунду! А какой фат! Думает, что все женщины желают повиснуть на его шее. Вот вам и мужчины. Им говорят о дружбе. Они усматривают секс. А потом они бросают упрек, что мы только об этом и думаем». Боль, которую вы испытываете сегодня, вы испытали бы еще тогда, иначе и быть не могло. Почему де я не написал такое письмо? Потому что не собирался терять вашу дружбу, потому что знал, что моя дружба будет вам опорой, а еще потому, что мне было бы страшно нанести вам ножевой удар. Итак, разве я поступил плохо, не порвав с вами?
– Нет-нет, я знаю, что вы добры.
– Каждый раз, когда вы будете говорить о моей доброте, у вас будет залог.
– О, какой вы злой! — сказала она с усмешкой.
Это правда: она уже не знала, добрый он или злой. Теперь ей казалось, что, скорее, виновата она. Но все спуталось, в голове был туман. Что она хотела — так это очутиться в отеле, наедине с собой, чтобы сцедить счастье и боль, пролитые им, и посмотреть, что всплывет от счастья, а что от боли. Но больше всего ей не хотелось мерзнуть. Однако в отеле ей было бы тоже холодно. Она повторяла про себя слова Косталя: «Холод — болезнь планеты», а кроме того, слова Св. Терезы, кажущиеся столь простыми, но в реальности — патетические: «Вы не знаете, что значит испытывать холод семь лет подряд». Она была измучена (они шли уже два часа), и усталость пятнала ей мозг, болели веки, она чувствовала, как подступает мигрень, и думала: «Во что выльется этот вечер!» Но не она оборвет эту явь, что в течение долгих месяцев вымаливала в Сэн-Леонаре. Скорее, она упадет на тротуар, разбитая, чем даст повод к «До свидания, дорогая мадмуазель. Я извещу вас на днях».