Роман одного спаги
Шрифт:
А между тем посреди огромной поросшей травой равнины стоял всего лишь одинокий баобаб.
И Жана, объятого исступленной, пьянящей страстью, вновь охватил глубокий ужас, когда на сумеречном темном фоне он увидал выделявшуюся еще более темным пятном черноту новобрачной, заметил совсем рядом блестящую подвижную эмаль глаз Фату.
Привлеченные белой набедренной повязкой Фату, резко выделявшейся на порыжелой траве, над ними, едва не касаясь крылом, бесшумно скользили огромные летучие мыши, чей полет казался шелестом черных шелковистых лоскутов…
Анамалис фобил! Фарамата хи!..
ЧАСТЬ
I
…Прошло три года…
Трижды возвращалась чудовищная весна и наступал сезон дождей, а потом – время жажды с холодными ночами и ветром из пустыни…
Разметавшись на таре, Жан спал в своем белом жилище в доме Самба-Хамета; подле устроился желтый пес лаобе; положив морду с высунутым языком на вытянутые передние лапы и неподвижно застыв с открытыми глазами, он изнывал от жажды и всем своим видом напоминал ритуальных шакалов в египетских храмах…
Фату-гэй тоже прикорнула на полу у ног Жана.
Полдень, тихий час послеобеденного отдыха… Стояла жара, томительная, нестерпимая жара… Вспомните наши гнетущие июльские полдни и представьте еще большую жару и еще более яркий свет… только в декабре. Тихонько дул ветер из пустыни. И день ото дня все сильнее становилась засуха. А ветер до бесконечности чертил на песке тысячи и тысячи волнистых бороздок, они непрерывно двигались, словно крохотные волны огромного безводного моря…
Изящно опершись на локти, Фату-гэй лежала на животе в домашнем наряде, то есть обнаженная до пояса; линия ее блестящей спины, поднимаясь от талии вверх, заканчивалась поразительным сооружением из янтаря и кораллов в виде прически.
Вокруг дома Самба-Хамета – полнейшая тишина, неуловимый шорох ящериц и мошкары, ослепительное сияние песка…
Положив подбородок на ладони, полусонная Фату чуть слышно напевает. Откуда пришли к ней эти мелодии?
Никогда и нигде прежде она их не слыхивала. Музыкальные звуки, дремотные и причудливые, порождало состояние мечтательного возбуждения, сладострастной неги – следствие избытка впечатлений, поразивших воображение черной девочки и выплеснувшихся в песне…
Ах, в этой полуденной звонкости, в лихорадочном полузабытьи как рыдает и плачет безотчетная, смутная песня, песня без слов, воплощение жары, одиночества и изгнания!
…Мир между Жаном и Фату восстановлен. Жан, как всегда, простил ее; история с халисами и золотыми сережками из Галама окончательно забыта.
Деньги найдены в другом месте и уже отправлены во Францию. Ньяор одолжил Жану большие полустертые белые монеты, которые держал под замком в медном ларце. Деньги Жан, конечно, вернет, когда сможет, ну а старые родители получат то, чего так ждут, в чем испытывают нужду. Получат и успокоятся.
А остальное не важно.
У Жана, заснувшего на таре с распростертой у его ног рабыней, вид на редкость беспечный: арабский принц, да и только. Ничто в нем не напоминает маленького горца из Севенн. Зато появилось что-то от жалкого величия сынов пустыни.
За три года в Сенегале ряды спаги заметно поредели. Жан же сильно загорел и окреп, черты его лица – тонкие и прекрасные – приобрели еще большую чистоту…
Моральной апатией,
Постепенно Пейраль стал образцовым солдатом, аккуратным, исполнительным и отважным. А между тем на его рукаве красовались все те же скромные шерстяные нашивки. В обещанных золотых унтер-офицерских ему постоянно отказывали. Прежде всего, не было покровителей, зато был скандал – и какой скандал! – француз живет с черной женщиной!..
Буянить, являться с разбитой головой, спьяну наносить по ночам сабельные удары прохожим, таскаться по притонам, предаваться разврату – все это можно. Но держать при себе маленькую пленницу из порядочного дома, приобщившуюся к тому же к таинству крещения, значит сбиться с пути истинного, и прощения этому быть не может.
От начальства Жан получал суровые внушения со страшными угрозами и бранью. Почуяв приближение бури, он склонял гордую голову и, подчиняясь дисциплине, стоически выслушивал все, отчаянно борясь с безумным желанием пустить в ход хлыст. Впрочем, после очередной взбучки ничего не менялось.
Правда, в течение нескольких дней Жан проявлял большую осторожность и все-таки оставлял Фату при себе.
Чувства, испытываемые им к этому маленькому созданию, были настолько сложны, что и более искушенные люди понапрасну пытались бы в них разобраться. Жан и не старался ничего понять. Словно подпав под вероломные чары амулета, он просто не противился своему влечению. Расстаться с Фату не хватало сил. И постепенно все более плотная пелена окутывала его прошлое, его воспоминания; теперь он безропотно подчинялся велениям своего смущенного, растерянного сердца, сбитого с толку изгнанием и разлукой…
…И день за днем солнце!.. Что за мука – каждое утро, с неизменной точностью, без предрассветного сумрака, несущего прохладную свежесть, оно встает в одно и то же время, это огромное желтое или красное солнце, которому плоские горизонты позволяют выныривать сразу, будто на море; едва поднявшись, оно уже полыхает, припекая вам голову, отчего мучительно и тяжко стучит в висках.
Два года Жан и Фату прожили вместе в доме Самба-Хамета. И в конце концов в казарме смирились с тем, чему не могли помешать. К тому же Жан Пейраль был образцовым спаги; хотя само собой разумелось: теперь он навеки приговорен к скромным шерстяным нашивкам и больше ему ничего не светит.
В доме Коры Фату была пленницей, а не рабыней, столь существенную разницу, установленную колониальными порядками, она сразу уразумела. Будучи пленницей, Фату имела право уйти, зато прогнать ее не могли. Но, очутившись вне дома по собственной воле, пленница становилась свободной, и Фату своим правом воспользовалась.
Кроме того, она была крещеной, что обеспечивало ей дополнительную свободу. Ее маленькая, хитрющая, как у обезьянки, головка быстро все усвоила. Для женщины, хранившей верность религии Магриба, отдаться белому мужчине означало совершить позорный поступок, наказуемый безоговорочным общественным порицанием. Но для Фату такого страшного предрассудка попросту не существовало.