Романы в стенограмме (сборник)
Шрифт:
— Как начинают писать? Романы и т. п.?
Он хотел узнать, я хотел ему помочь и спросил в свою очередь:
— Как думаешь, с чего начал я?
Массажист сгибал и разгибал мне пальцы на ногах. Я кряхтел. Массажист доктора прошелся по его позвоночнику вверх и вниз, но он тем не менее ответил:
— Прежде всего, так мне думается, ты должен осознать, где находится центр тяжести, идеологический центр тяжести, так мне думается.
Я стонал, массажист похлопывал мои бедра ребром ладони.
— Я обычно начинаю не с идеологического и не с центра тяжести, а с того, что полегче.
Доктору в это время разминали икры, он мог чуточку перевести
— В твоем, например, первом романе в чем заключалась эта идеологическая легкость? — Он презрительно усмехнулся.
— В моем, например, вошь и т. п.
— И точка, — сказал массажист, словно он принимал участие в нашем разговоре.
Доктор удалился не прощаясь. По-видимому, он решил, что я издеваюсь над ним. В следующей беседе я предполагал обосновать свое утверждение, но больше мы с доктором в санатории не встретились. Он приехал сюда раньше, чем я, и уехал раньше меня. Вряд ли мы и дома когда-нибудь встретимся. Специализация! Осталось единственное утешение: иногда случается прочитать друг друга.
В деревню приехал кукольный театр. Упряжкой пони, тащившей фургон, правила женщина со сверкающими южными глазами и блестящими серьгами, на телеге с пожитками сидел мужчина с закрученными усами, он размахивал шляпой и пел:
— Марионетки, марионетки, сегодня вечером выступают марионетки!
У бокового окошка фургона, раздвинув занавески, стояла девочка с черными локонами и разглядывала деревню и нас, детей, ее будущих товарищей игр. Мне почудилось, что на меня она посмотрела особенно приветливо.
Вечером мы с тревогой следили за судьбой прекрасной Геновевы. Изгнанная мужем, она жила в лесу и питалась со своим ребенком только кореньями и молоком дикой лани. Нас приводили в трепет судьбы этих маленьких, искусно сделанных человеческих подобий, подвешенных на нитках.
На бис дочка кукольников вышла на сцену и взяла на руки Касперля. Они сидели в кукольной комнате: маленький Касперль и большая девочка, и свет от рампы делал ее еще прекрасней.
— Как тебя зовут? — спросил Касперль.
— Суламифь Мингедо, — ответила девочка, и для меня ее имя прозвучало перезвоном колокольчиков. Суламифь спела вместе с Касперлем песню чужих, дальних краев, и я уговорил сестру подружиться с Суламифью Мингедо, и сестра подружилась с Суламифью Мингедо, и мы заходили за ней перед школой, мы оберегали ее от дурацких расспросов и выучили с ее голоса чужеземную песню:
Всякой розе, что кивает Нам головкой гордой в мае, Суждено, под ветром тая, Облететь и умереть. [14]14
Перевод М. Рудницкого.
Я прилежно вызывался отвечать и на уроках закона божьего, и на арифметике, чтобы Суламифь увидела, сколько я знаю. Солнце освещало классную комнату, в его лучах вспыхивали яркие шары гераней и блестели черные локоны Суламифи. Учитель расхаживал по классу, поучая: «И сказал тогда господь: „Кто из вас без греха, первый брось на нее камень.“». Учитель запнулся, уставился на голову Мингедо, дотронулся до ее пробора указкой и с невероятно брезгливой гримасой проговорил: «Вошь!»
У всех нас, учеников
Когда вши появлялись у моей сестры, матушка втирала ей в волосы сабадилловку и надевала на три дня особый чепчик — это означало: все, что можно сделать, сделано.
Мы попросили матушку надеть сабадилловый чепчик Суламифи, но матушка отказалась: она не вмешивается в чужие семейные дела.
После уроков смуглые ноги Суламифи унесли ее от нас, она скрылась в фургоне и больше оттуда не показывалась.
Я дрался из-за Суламифи с мальчишками, а однажды в отчаянии вопросил тоном евангельского проповедника: «Кто из вас без вшей?!» В ответ мальчишки загоготали. На уроках я глядел на парту изгоев, но Суламифь не отвечала мне ни единым взглядом. На уроках много говорили о душе. Моя душа кровоточила. Огромный и грозный учитель расхаживал по классу, как бог Ветхого завета, не внемлющий страданиям человеческим.
Мы пошли на последнее представление кукольного театра, распевая чужеземную песню: «Всякой розе, что кивает…»
А семья Мингедо отправилась дальше. Снова за кучера сидела красивая фрау Мингедо, снова ее муж размахивал шляпой, на этот раз в знак прощания. Суламифь спряталась от наших взглядов. Человечество разделилось для меня на две части: вшивых и невшивых.
Прошло много лет. Я снова жил в родной деревне и ведал здесь канцелярией. Два года назад кончилась война, и все отмечали это событие скромными торжествами. Мне предстояло рассказать о значении этого дня в школе, и вот я стоял в классной комнате своей старой деревенской школы и смотрел на старые изрезанные и исчерканные парты с выцарапанными первыми буквами чьих-то имен. Над кафедрой висел портрет Вильгельма Пика. Не стоило вешать его на этой стене, ее слишком загрязнили портреты прежних политических деятелей!
Я стоял на священной кафедре, с которой меня некогда поучали: неужели теперь настала моя очередь поучать? Мой взгляд упал на глобус: сильно помятый символ, он по-прежнему возвышался на парте для вшивых. Здесь не сидел никто.
Вернувшись в свою нетопленую канцелярию, я начал писать рассказ про эту парту. Я вспомнил Суламифь Мингедо, детей бродячих поденщиков и детей батраков из имения. Рассказ о парте вшивых становился день ото дня длиннее. Я писал и писал, случалось, для того, чтобы заглушить голод, но иногда мною овладевало чувство парения, знакомое мне с детства, — именно им порождается прекрасное в произведениях искусства…
Я стал работать в газете. Рассказ о парте вшивых я взял с собой на новое место. Я писал репортажи, отчеты, критические статьи, я редактировал и рецензировал, а по ночам, вернувшись после долгого заседания, я «для отдыха» писал свой рассказ. Я писал не по заказу, я писал, несмотря ни на что. Искусство всегда возникает, несмотря ни на что.
Если мне случалось лечь спать вовремя, я вставал в три часа ночи, я писал каждое воскресенье, и все праздничные дни, и три года подряд по отпускам. На фотографиях тех лет я бледен как полотно, глаза у меня как у собаки из сказки Андерсена.