Роскошь(рассказы)
Шрифт:
— Срезанные цветы — это трупы.
— Почему трупы?
— Они мертвые и гниют. Их надо менять каждый день. Это все равно что выставлять в холле мертвецов в белом гриме.
— Цветы — не мертвые, — растерянно сказал Джеф, теряя остатки благоприобретенной светскости.
— Это — только мнение, — спокойно возразил я.
Я понял, что Джеф никогда не задумывался ни в качестве голубой модели, ни в качестве флориста над проклятыми вопросами срезанных цветов как знака «роскошной смерти», вопросами, которыми кишит русский писатель. Когда флорист ушел, неуверенно помахав мне ручкой, писатель остался в баре, думая, что флорист был недостоин казни. Если он будет думать о
— Если вегетарианец говорит мне, что я ем за обедом трупы животных, я скорее считаю это бестактностью, нежели откровением. Мир устроен таким образом, что его несовершенство кажется очевидным, однако между видимостью и реальностью всегда встает стена закономерности.
— Расскажи мне о русских гостиницах, — попросил директор.
— Не расскажу.
У нас столько людей летом тонет в водоемах, а зимой замерзает насмерть, что нам нужны морги, а не гостиницы. Я не люблю русские гостиницы, где недоверчивый персонал имеет все основания не доверять клиентам. Арабский хозяин George V открыл отель в Праге и думает дальше идти на Восток, включая Москву. Это — правильная идея. В Москве найдется немало людей, готовых поселиться в роскоши гостиничной сети «Четыре времени года». Я не теряю надежды, что ситуация выправится, и через два-три поколения мы наконец приблизимся сначала к Риге, а потом уже к Праге.
— Твоя гостиница навела меня на мысль, что такое пятизвездочный писатель, — сказал я директору в последнее утро. — Это — роскошный зверь. Он питается обидами друзей и врагов, различия между которыми ему безразличны. С людьми у него мало общего. В отличие от них, он не вдается в подробности существования. Он слишком богат воображением, чтобы размениваться на деньги.
Грустил ли я о George V? Хотел ли я вернуться в то место, где я работал заместителем Наполеона? Я понимал всю двусмысленность положения «наполеонозаменителя», но хотелось, уезжая в Лиссабон, поделиться с директором мыслями о смысле творчества в несовершенном мире.
— В России нет тех литературных инстанций, которые бы смотрели на читателя с доброжелательным достоинством персонала George V. В конечном счете, неважно, насколько личные качества французской массажистки соответствуют качеству ее массажа, однако условия гостиничной жизни заставляют ее быть с клиентами лучезарной. У нас эксклюзивный литературный массаж заключается в том, что в читателя втирают говно.
— Литература в России не боится выглядеть претенциозно, — покачал головой директор. Помолчав, он сказал: — Нет ничего страшнее в роскоши, чем гламур. Особенно меня пугают гламурные женщины.
Не удовлетворившись моими познаниями в роскоши, сеть гостиниц «Четыре времени года» отослали писателя в Лиссабон в фирменный Ritz. Насколько, однако, Ritz, написанный латинскими буквами, где каждая буква змеится роскошью, отличается от недоноска — кирилло-мефодиевского «Ритца». Если Талейран сказал, что все чрезмерное — незначительно, то Ritz в этом контексте выглядит абсолютно внушительным. Недаром завершение его строительства воспел сам Салазар в своем специальном письме от 25 ноября 1959 года к инвестору и народу. Роскошь достучалась до нежного сердца диктатора.
«По своим архитектурным качествам Ritz мало отличается от щедрого модернизма отеля „Россия“, — писал я директору в открытке из Лиссабона в Париж, — но лиссабонская „Россия“ попала в хорошие руки хунты, и в нее заезжали
«Ты знаешь, я, кажется, понял, — написал мне в ответ директор из Парижа. — Роскошь — это не бассейн и не часы от Cartier. Роскошь — это серая пыль на подоконнике, которую забыла стереть моя уборщица».
Один старый армянский экономист сказал мне, что через пятнадцать лет, если не будет чумы и дефолта, мы будем жить, как в Португалии. Ну, если как в тамошнем Ritz, так ведь это как в сказке! Надо будет нам как-нибудь всей Москвой заглянуть в Ritz — посмотреть на наше будущее с доброй улыбкой. Возможно, мне там не хватало Наполеона, врага Португалии, но печальные песни морячек «Фадо» до сих пор стоят у меня в горле: я обожрался какой-то морской рыбой, которую на мое горе выловили в то утро. Она приехала на раздаточном столе — голубая, как халат операционной сестры. Господин директор, пишите мне письма о роскоши! Я хотел было уехать к вам обратно в Париж, но жестокие летчики Air France сдали меня сельскому милиционеру Ивану.
Виктор Владимирович Ерофеев
Не мешайте словам
Если у мужчины есть будущее, спросите о нем у Павича — в свои семьдесят три года у живого классика сербской литературы розовые губки, красные щечки, горящие глаза и гладкий лобик юной девы. И отсутствие живота, как у нее же. Но стоит ему зажмурится, а он сладко жмурится, как Павич становится похож на холеного кота, съевшего много сметаны, Павич съел очень много сметаны: его книги читают во всем мире. Он одевается, как жмурится: с большим удовольствием, но во всем соблюдает меру; в ресторане выглядит французским экзистенциалистом в вишневом джемпере; на белградской улице в черной кожаной куртке с высоким воротом смахивает на пастора, благословившего не одну тысячу местных читателей своими автографами, а также по электронной почте. Он командует официантом, как маленький принц, с легкой капризностью взмахивая маленькой ручкой:
— Мини, что у вас сегодня самое вкусное?
Мини отбегает от него с лучшими манерами балканского полового, задницей вперед, но на лице у Мини сияет преданность как полового, так и читателя.
Мы сидим в эпицентре культурной жизни Белграда: под нами книжный магазин и интернет-кафе, с одной стороны — философский факультет, с другой — филологический.
— Я забывал русский язык три раза, — говорит Павич, мягко подбирая русские слова. — Я его выучил во время немецкой оккупации. Немцы не разрешали учить ни русского, ни английского. Захотелось выучить и тот, и другой.
Мне с Павичем просто: он явно гордится тем, что преодолел свою ученость, себя самого, занимавшегося десятилетиями и философией, и филологией, но, тем не менее, взявшего за основу своего писательства древнегреческую и византийскую риторику:
— Соседи по культуре научили меня звонкости слова, — в глазах Павича возникает легкая надменность. — Слово должно быть звонким.
— И как вы этого добиваетесь?
Павич умен. Он чувствует в моем вопросе отдаленную возможность ловушки. Надменность он сразу меняет на скромность: