Рославлев, или Русские в 1812 году
Шрифт:
– Ах, боже мой, боже мой! что мне делать? – вскричал отчаянным голосом купец. – Я готов дать все на свете, только бога ради, господин смотритель, отпустите меня скорее.
Смотритель пожал плечами и не отвечал ни слова.
– Вы, кажется, очень торопитесь? – спросил Рославлев, который не мог без сострадания видеть горя этого почтенного старика.
– Ах, сударь! – отвечал купец, – не под лета бы мне этак скакать; и добро б я спешил на радость, а то… но делать нечего; не мне роптать, окаянному грешнику… его святая воля! – Старик закрыл глаза рукою, и крупные слезы закапали на его седую бороду.
– Извините мое любопытство, – сказал после короткого молчания Рославлев, – какой несчастный случай
– Да, сударь! – отвечал старик, утирая глаза, – подлинно несчастный! Господь посетил меня на старости. Я был по торговым делам в Твери; в Москве у меня оставались жена и сын, а меньшой был вместе со мною. Вчера он занемог горячкою, а сегодня поутру я получил письмо от приказчика, в котором он уведомляет, что старшего сына моего разбили лошади, что он чуть жив, а старуха моя со страстей так занемогла, что, того и гляди, отдаст богу душу. И докторов призывали, и Иверскую подымали, все нет легче. Третьего дня ее соборовали маслом; и если я сегодня не поспею в Москву, то, наверно, не застану ее в живых. Эх, сударь! вы молоды, так не знаете, каково расставаться с тем, с кем прожил сорок лет душа в душу. Не тот сирота, батюшка, у кого нет только отца и матери; а тот, кто пережил и родных и приятелей, кому словечка не с кем о старине перемолвить, кто, горемычный, и на своей родине, как на чужой стороне. Живой в могилу не ляжешь, батюшка! Кто знает? Может быть, я еще годов десять промаюсь. С моей старухой я невовсе еще был сиротою, а теперь… голубушка моя, родная!.. хоть бы еще разочек на тебя взглянуть, моя сердечная!..
Рыдания перервали слова несчастного старика. До души тронутый Рославлев колебался несколько времени. Он не знал, что ему делать. Решиться ждать новых лошадей и уступить ему своих, – скажет, может быть, хладнокровный читатель; но если он был когда-нибудь влюблен, то, верно, не обвинит Рославлева за минуту молчания, проведенную им в борьбе с самим собою. Наконец он готов уже был принести сию жертву, как вдруг ему пришло в голову, что он может предложить старику место в своей коляске.
– Скажите мне, – спросил он, – можете ли вы расстаться с своим товарищем?
– Могу, сударь! Он ехал на перекладных; а как на последней станции была также задержка, то я взял его с собою.
– Так чего же лучше? Пусть он дожидается лошадей и приедет завтра; а вы не хотите ли доехать до Москвы вместе со мною?
– Ах, мой благодетель!.. Я не смел вас просить об этом; но не стесню ли я вас? – Не беспокойтесь, нам обоим будет просторно.
– Иван Архипович! – сказал другой купец, войдя в избу. – Все лошади в разгоне; что будешь делать? ни за какие деньги нельзя найти. Пришлось поневоле дожидаться.
– Нет, Андрей Васьянович! Вот этот барин – награди его господь! – изволит везти меня, вплоть до самой Москвы, в своей коляске.
– Дай бог вам здоровье, батюшка! – сказал купец, поклонясь вежливо Рославлеву. – Он спешит в Москву по самой экстренной надобности, и подлинно вы изволили ему сделать истинное благодеяние. Я подожду здесь лошадей; и если не нынче, так завтра доставлю вам, Иван Архипович, вашу повозку. Мне помнится, ваш дом за Серпуховскими воротами?
– Да, батюшка! в переулке, в приходе Вознесения господня. Теперь, сударь, – продолжал старик, обращаясь к Рославлеву, – я не смею вас просить остановиться у меня…
– Мне и самому было бы некогда к вам заехать, – перервал Рославлев. – Я только что переменю лошадей в Москве.
– Но неравно вам прилучится проезжать опять чрез нашу Белокаменную, то порадуйте старика, взъезжайте прямо ко мне, и если я буду еще жив… Да нет! коли не станет моей Мавры Андреевны, так господь бог милостив… услышит мои молитвы и приберет меня горемычного.
– Эх, Иван Архипович! – сказал купец, – на что заране так крушиться? Отчаяние – смертный грех, батюшка! Почему знать, может быть, и сожительницам сыновья ваши выздоровеют. А если господь пошлет горе, так он же даст силу и перенести его. А вы покамест все надежды не теряйте: никто как бог.
Старик тяжело вздохнул и, склонив на грудь свою седую голову, не отвечал ни слова.
– Осмелюсь спросить, сударь, – сказал купец после короткого молчания, – откуда изволите ехать?
– Из Петербурга.
– Из Петербурга? А что, сударь, там слышно о войне?
– Вероятно, турецкая война скоро будет кончена.
– Об этом у нас и в Москве давно говорят. Но есть также слухи, что будто бы французы… избави господи!
– Что ж тут страшного? Разве нам в первый раз драться с Наполеоном?
– Да то, сударь, бывало за границею, а теперь, если правда, что болтают, и Наполеон сбирается к нам… помилуй господи!.. Да это не легче будет татарского погрома. И за что бы, подумаешь, французам с нами ссориться? Их ли мы не чествуем? Им ли не житье, хоть, примером сказать у нас в Москве? Бояр наших, не погневайтесь сударь, учат они уму-разуму, а нашу братью, купцов, в грязь затоптали; вас, господа, – не осудите, батюшка! – кругом обирают, а нас, беззащитных, в разор разорили! Ну, как бы после этого им не жить с нами в ладу?
– Но разве вы думаете, что с нами желают драться французские модные торговки и учители? Поверьте, они не менее вашего боятся войны.
– Конечно, батюшка-с, конечно; только – не взыщите на мою простоту – мне сдается, что и Наполеон-та не затеял бы к нам идти, если б не думал, что его примут с хлебом да с солью. Ну, а как ему этого не подумать, когда первые люди в России, родовые дворяне, только что, прости господи! не молятся по-французски. Спору нет, батюшка, если дело до чего дойдет, то благородное русское дворянство себя покажет – постоит за матушку святую Русь и даже ради Кузнецкого моста французов не помилует; да они-то, проклятые, успеют у нас накутить в один месяц столько, что и годами не поправить… От мала до велика, батюшка! Если, например, в овчарне растворят ворота и дворовые собаки станут выть по-волчьи, таи дивиться нечему, когда волк забредет в овчарню. Конечно, собаки его задавят и хозяин дубиною пришибет; а все-таки может статься, он успеет много овец перерезать. Так не лучше ли бы, сударь, и ворота держать на запоре, и собакам-та не прикидываться волками; волк бы жил да жил у себя в лесу, а овцы были бы целы! Не взыщите, батюшка! – примолвил купец с низким поклоном, – я ведь это так, спроста говорю.
– Я могу вас уверить, что много есть дворян, которые думают почти то же самое.
– Как не быть, батюшка! И все так станут думать, как тяжко придет; а впрочем, и теперь, что бога гневить, есть русские дворяне, которые не совсем еще обыноземились. Вот хоть и ваша милость: вы, не погнушались ехать вместе с моим товарищем, хоть он не француаской магазинщик, а русской купец, носит бороду и прозывается просто Иван Сеземов, а не какой-нибудь мусье Чертополох. Да вот еще; вы, верно, изволили читать: «Мысли вслух на Красном крыльце Силы Андреевича Богатырева». Книжка не великонька, а куды в ней много дела, и, говорят, будто бы ее сложил какой-то знатный русской боярин, дай господи ему много лет здравствовать! Помните ль, батюшка, как Сила Андреевич Богатырев изволит говорить о наших модниках и модницах: их-де отечество на Кузнецком мосту, а царство небесное – Париж. И потом: «Ох, тяжело, – прибавляет он, – дай боже, сто лет царствовать государю нашему, а жаль дубинки Петра Великого – взять бы ее хоть на недельку из кунсткамеры да выбить дурь из дураков и дур…» Не погневайтесь, батюшка, ведь это не я; а ваш брат, дворянин, русских барынь и господ так честить изволит.