России верные сыны
Шрифт:
— Дорогой полковник, наш дом много потерял на разнице в курсе. В Неаполе за один франк дают три карлино, это составляет потери почти в полтора миллиона… На генуэзской бирже векселя нашего дома идут за три четверти номинала. Это разорение!
— Но это сумасшествие — ездить по Европе в такое тяжелое время!
— Что поделаешь, господа? Что поделаешь? — сокрушенно вздыхал итальянец.
— Господа, — с некоторой торжественностью начал Гейсмар, — мы все здесь честно служим императору Наполеону. Мой долг сказать вам: русский офицер, который сидел с нами за одним столом, — не русский
— И я сидел с этим предателем за одним столом! — сказал полковник Флоран и так ударил кулаком по столу, что зазвенел хрусталь в шкафах, а фрау Венцель, проснувшись, как была, в шлафроке и чепце, сбежала вниз…
Вскоре, однако, все стихло. В гостинице вдовы Венцель погасли огни. Светилось только одно окно. Оно было открыто настежь. Можайский сидел у открытого окна, заряженный пистолет лежал на столе. Встреча с Гейсмаром не обещала ничего хорошего. Он принял некоторые меры предосторожности, разбудил Волгина и своих гусар, велел им быть наготове.
На этот раз поединок был неизбежен. То был век, когда отказ от дуэли считался бесчестьем. Бреттеры, на совести у которых было много убийств, слыли почитаемыми людьми, хотя их боялись и ненавидели. О некоем кавалере Дорсан рассказывали, что он в одну неделю имел три поединка: один поединок — с негоциантом, который косо посмотрел на него, другой — с уланским офицером, который посмотрел ему прямо в глаза, третий — с англичанином, который прошел, не взглянув на него. Потому в Париже говорили, что на кавалера Дорсан опасно и смотреть и не смотреть. Император Александр считал дуэли «горькой необходимостью» и позже, в дни конгресса в Вене, был близок к тому, чтобы вызвать на поединок князя Меттерниха.
В заветной тетради, которую возил с собой Можайский, было записано: «Что такое дуэль? Варварский предрассудок, который утверждает, будто сохранить честь можно только потеряв добродетель». Однако сейчас Можайский не мог и думать о том, чтобы уклониться от поединка. Он был хорошим стрелком и отлично владел шпагой. Гейсмар не вызывал в нем добрых чувств, он решил убить или ранить своего противника. Правда, на него возложены обязанности курьера, но депеши Воронцова, в случае несчастья, может доставить Волгин прямо в походную канцелярию его величества.
Он встал и выглянул в окно.
Городок спал. Накрапывал теплый, весенний дождь, пахло жасмином, и этот запах напомнил ему ночь в Грабнике месяц назад и Катю Назимову… Опять защемило сердце и опять подступила тоска… Встреча с Гейсмаром и новые опасности вдруг показались ничтожными… Ну, пусть даже смерть. А для чего жить?
Ему почудился стук в дверь. Он не ответил. Стук повторился.
— Herein! [4] — сказал Можайский.
Дверь отворилась. На пороге стоял синьор Малагамба.
4
Войдите!
— Господин поручик, — сказал он на чистейшем русском языке, — мне кажется, вы попали в беду.
Можайский
— Одевайтесь, поручик, и едем, — сказал ему ночной гость. — Я Фигнер.
12
Багряный отблеск утра горел на шпиле кирхи, когда Фигнер, Можайский и их провожатые миновали заставу Виттенберга.
Несколько времени они ехали рысью, когда же свернули с дороги и выехали на лесную тропу, пустили лошадей шагом.
В темно-зеленом сумраке, озаренном косыми золотыми лучами солнца, медленно двигались пять всадников. «Фигнер, — думал Можайский, — Фигнер, о котором сам Кутузов сказал: «Это человек необыкновенный…» Так вот каков Фигнер, чье имя сияет славой рядом с именами Сеславина, Дениса Давыдова, Дорохова… Переодетый, он проник в Кремль, чтобы убить Наполеона, и мог погибнуть, если бы не присутствие духа и не счастливая случайность… И где в нем сила? Незавидный рост, простое лицо. Однако сколько живости… Глаза светятся умом, но холодный блеск их порою страшен…»
— Вы не в обиде на меня, поручик? — заговорил, точно отвечая на мысли Можайского, Фигнер. — Я вмешался в чужое дело… — Он перешел на французский язык, чтобы их не понимали провожатые: — Вы, курьер его величества, решились выйти на поединок — и с кем? Драться можно с честным противником, а не с убийцей. Охота барону подставлять лоб под пулю! Они с полковником подослали бы к вам убийц, а ваша курьерская сумка была бы для них недурной поживой…
— Вы старше меня чином, — заговорил Можайский, — вас почитают россияне, как храбрейшего воина, но моя честь…
— Честь! Вы не прапорщик-юнец, я вам не отец-командир, но позвольте сказать — долг превыше всего. Ради воинского долга можно и унижение принять и любую обиду. Исполнить приказ и кровью смыть обиду… Я ходил в Москву, когда в древней столице нашей стояли французы. Сердце разрывалось от боли, что сделали изверги с древней русской столицей. Ходил в крестьянском платье. Чего не натерпелся! Гнали в толчки, бранили поносной бранью. Было это днем, в белый день. А ночью — ночью я был хозяин. Ночью я платил за обиды, и была им работа поутру — убирать своих покойников. Один офицер драгунский, вестфалец, ударил меня в грудь, — на Полянке это было. Я за ним неделю ходил и убил его в постели и ушел в его плаще и кивере… Вот как…
Можайский ехал рядом с Фигнером и сначала удивлялся, как он терпел этот снисходительный, чуть не презрительный тон. Было что-то в Фигнере покоряющее людей, недаром его так слушались люди из отряда — беглые солдаты из польских, итальянских, испанских полков армии Наполеона. Недаром за ним шли на смерть ярославские и тульские ратники.
— Драгун спал с любовницей, — усмехаясь, говорил Фигнер. — Я разбудил красавицу и сказал: «Прошу простить, у меня с вашим дружком счеты…» — Усмешка была нехорошая, Можайскому стало страшно, но в то же мгновение лицо Фигнера сделалось строгим и грустным. — Это я так, к слову, — потом он взглянул на Можайского и улыбнулся по-приятельски, тепло и ласково. — А ведь вы мне не назвались, поручик, не представились, хотя я и старше чином…