Россия молодая. Книга 1
Шрифт:
Спал мало, что к обеду ставили на стол – не замечал. Теперь он не отворачивался, когда видел покойника во дворе Семиградной избы, не бледнел, когда юродивые или кликуши сулили ему, бритомордому табакуру, припечатанному антихристовой печатью, геенну огненную, лютые муки кипения в смоле. Так они и должны были о нем думать. Кто он им? Попозже, авось, поймут, со временем простят.
И все-таки горько было на душе...
Однажды, когда в сумерки туманной весенней сырой ночи выходил из Семиградной, кто-то ловко метнул в него хорошо отточенный нож с тяжелой костяной
Как-то в добрый час рассказал об этом Маше. Она всплеснула руками, заплакала:
– За что?
Сильвестр Петрович ответил хмуро:
– То-то – за что, Машенька? Я им разоритель, я им обидчик лютый. Гоню от сел, от пашен, от лугов, – на строение неведомой цитадели, люди мрут, накормить нечем. Сколь горя нестерпимого приношу! Сколь слез по моему наущению пролито!
– Да как же быть-то? – прошептала Маша.
– Им, трудникам, – обидчик, – хмуро, ровным голосом продолжал Иевлев. – И ворам – обидчик! Не даю воровать, грожу виселицей, застенком, сам дерусь, – тоже враг злой...
Попозже Маша при Афанасии Петровиче ласково попросила мужа надеть под кафтан панцырь. Крыков посмотрел на Машу, спросил:
– От кого панцырь-то?
– Не от добрых людей, вестимо! – ответила Маша. – От лихих...
– Не лихие они – горькие! – сказал Афанасий Петрович. – Сколь человек терпеть может? В исступлении ума, не ведая, что творит, метнул нож по наущению такого же горемыки...
Сильвестр Петрович быстро взглянул на Крыкова; лицо у Афанасия Петровича было невеселое, плечи опущены. Большой сильной рукою он стискивал вересковую трубочку.
– Все ли горькие? – усомнился капитан-командор. – Может, есть и лихие на белом свете?
– Разные есть! – медленно ответил Крыков. – Разные, Сильвестр Петрович, да горьких куда более на свете мается, нежели лихих злодействует...
Поручик Мехоношин в тот же день пригнал во двор Семиградной избы таких вот горьких бродячих мужиков человек семьдесят. Мужики были оборванные, изголодавшиеся, затравленные. Мехоношин гонял их, словно зверей, гонял давно – и в бору, и по Двине, и за Холмогорами. Никто его к этим подвигам не понуждал, действовал он от себя, и нельзя было понять, зачем он отправился на эдакий промысел.
– Вишь, каковы! – говорил он про мужиков. – Разбойники. Я-то знаю, такие пускают петуха по боярским вотчинам. Ярыги, крапивное семя. У нас на Волге братец мой их собаками травит, а позже – батогами, чтобы присмирели...
Он сидел отвалясь, сытый, в завитом заморском парике, в кружевах, выхвалялся перед Иевлевым и Крыковым, обижался:
– Нелегкое дело совладать с сим зверьем. А возвернулся, и никакого к себе расположения не замечаю. Сильвестр Петрович даже спасибо не сказал, капитан Крыков сидит отворотившись, не смотрит...
Крыков поднял голову, заговорил
– Не расположен я твои орации слушать, господин поручик, да еще за увраж почитать то, что есть для меня не более, как мерзость. Что ты там ранее делывал на Волге с братцем твоим – мне слушать не надобно, а здесь крепостных нет, здесь, слава богу, народ вольный, и не тебе свой порядок наводить...
Мехоношин с кривой улыбкой перебил:
– Поелику ты, господин капитан, сам низкого звания – сии мужики тебе друзья, ты об них и хлопочешь...
Сильвестр Петрович ударил по столу ладонью, прикрикнул:
– Довольно вздор молоть, поручик! И впредь без моего указу ловлею людей заниматься не изволь! Не об сем нынче думать надобно! И встань, когда я с тобой говорю!
Мехоношин медленно поднялся с лавки. Иевлев, задыхаясь от ярости, затряс кулаками перед самым носом поручика:
– Опять вырядился, словно девка? Офицер ты есть али обезьяна заморская? Коли еще раз в сем обличий увижу – быть тебе в холодной за решеткою не менее чем на три дня! Запомнил?
– Запомнил! – с перекошенным злобою лицом ответил Мехоношин.
Вышли на крыльцо, на то самое, где весною метнули в Сильвестра Петровича ножом. Мужики, окруженные конными драгунами, кто сидел, кто лежал на низкой, вытоптанной, чахлой траве. Солнце уже садилось. Лениво мычали за частоколом Семиградной избы коровы, и тонко блеяли овцы, сухо, словно выстрелы, щелкал пастушеский кнут. Драгуны, истомленные усталостью, дремали в седлах.
Сильвестр Петрович, опираясь на трость, неловко передвигая больные ноги, спустился с крыльца, рукою отвел с пути морду драгунского коня, встал среди мужиков. Один ел корку, полученную христа ради, пока гнали через город; другой, тяжело дыша запекшимся ртом, неудобно повернув голову, перевязывал себе тряпкой раненое плечо: третий, громко хрупая белыми зубами, жевал капустную кочерыжку. Еще один – черный, всклокоченный – что-то быстрым шепотом говорил своему соседу, указывая глазами на Крыкова.
– Вот что, мужики! – сказал Иевлев. – Кто вы такие – мне дела нет. Отчего по лесам хоронитесь – знать не хочу. Одно приказываю: становиться всем, кто на ногах держится, работать. Есть такие, что ремесла знают? Плотники есть? Каменщики? Столяры? Шорники?
Мужики молчали, исподлобья поглядывая на Иевлева.
– Чего с ними растарабаривать! – зло крикнул Мехоношин. – Всыпать каждому по сотне – шелковыми поделаются...
– Еще погоди – встретимся! – посулил черный мужик Мехоношину. – Попомнишь слова сии!
Крыков подошел к Сильвестру Петровичу, сказал негромко:
– Дозволь мне с ними, господин капитан-командор. Я сделаю. Тихо будет и все как надо. Убери, для бога ради, поручика Мехоношина от греха подальше...
Иевлев велел Мехоношину идти отдыхать, сам прошел к частоколу. Крыков сел среди мужиков на пиленые доски, драгунам приказал ехать за своим поручиком, от капрала принял ведомость, сколько числом взято беглых. Имен в ведомости не было, – капрал сказал, что беглые имена свои открывать не хотели.