Россия молодая. Книга 2
Шрифт:
Она ходила по воеводскому дому, а за нею неслышна двигалась воеводская челядь – няньки, мамки, дворецкий, горничные девушки, старуха ключница, карла с карлицей, – все были наготове, все ждали ее приказания, ее слова, ее взгляда, как еще совсем недавно ждали взгляда и слова воеводы Ржевского...
Все эти люди теперь боялись и трепетали ее, а ей было и стыдно, и гадко, и страшно.
– Ничего мне не надобно! – сказала она вдруг громко голосом, в котором слышались слезы. – Идите отсюдова, призову, ежели дело будет...
Когда она вернулась в опочивальню, Сильвестр Петрович неподвижно лежал навзничь, глубоко запавшими глазами жестко смотрел перед собою,
– А сама ни разу там не была.
– Да когда же мне, Сильвеструшка...
– Управилась бы, коли верно надобно...
Марья Никитишна промолчала: управилась бы – разумеется, так, но все-таки трудно было идти туда нынче, от беспокойного, но такого благополучного и почетного житья здесь, в воеводском доме. А Сильвестр Петрович, словно читая ее мысли, молвил:
– Вот уж истинно: суета сует и всяческая суета...
– Взавтрева и соберусь, непременно соберусь! – воскликнула Марья Никитишна.
Но и завтра не собралась, не собралась и послезавтра.
Сильвестр Петрович теперь подолгу сидел под разлапистой елью в воеводском саду, где поставили ему нынче кресла, чтобы не утомляла его шумная и постоянная суета хором. Здесь, задумчиво щурясь, перелистывал он Ньютонову сферику, играл с дочками, невесело и сосредоточенно размышлял. Отсюда он послал за Рябовым матроса и от души посмеялся, слушая рассказ лоцмана о застолье, раскинутом для Петра, о том, как прогуляли все дареные царем деньги и как лишь в Соломбале отыскал он, Иван Савватеевич, пятак на опохмелку. Беседовали долго, лоцман был тоже задумчив, все приглядывался к Иевлеву, словно искал в нем что-то и не находил, потом с укоризною покачал головой:
– А ведь и полно бы тебе, Сильвестр Петрович!
– Чего полно? – понимая смысл слов Рябова и радуясь тому, что кормщик догадывается обо всем происходящем в его душе, спросил Сильвестр Петрович. – Об чем толкуешь? Чего полно?
– Говорю: полно, – всего и делов! – повторил лоцман. – Тебе ведомо, лишние-то слова болтать невместно!
И круто переменил беседу, спросив, довольна ли Марья Никитишна воеводским домом. Иевлев взглянул через плечо на челядь, что металась то на ледник, то в поварню, то в погреб, на кучеров, что лаялись возле своих экипажей, на меншиковских скороходов, спавших в холодке возле тына, вздохнул, сказал, что довольна, все сбирается на Мхи, да никак досуга не выберет...
– Делов ныне немало у нее! – подтвердил Рябов.
– Хозяйствует...
– Домина ничего!
– А что бы Таисье Антиповне наведаться? – спросил Иевлев. – Взяла бы да и пришла...
– Не придет!
– С чего же?
– А как же ей прийти, господин шаутбенахт? С черного-то крыльца?
Иевлев нахмурился, сказал сердясь:
– Для чего же с черного?
– Да ведь с иного, с боярского, челядь не пустит! – молвил Рябов. – Рыбацкая женка, да с князьями, с графами...
Он усмехнулся добродушно, добавил:
– Оно бы и ничего, и бог с ним, да толичко Иван мой Иванович все в гости к вам сбирался, к девам, в воеводский дом...
– Сбирался? Так за чем же дело стало? – оживленно сказал Иевлев. – Ты, брат, Иван Савватеевич, бери и веди. Что ж... придет, навестит Ванятка, поиграют они... Ты не сумлевайся...
Покуда Иевлев говорил, кормщик смотрел на него сверху вниз – точно бы с сожалением, потом попрощался и сказал решительно:
– Нет,
Он ушел не торопясь, поглядывая по сторонам с добродушной усмешкой, ничем не обиженный, такой гордый сердцем, что Иевлев вдруг страстно позавидовал могучей этой натуре.
Два дня подряд царь Петр водил в воеводский дом к Марье Никитишне на обеды иноземцев – старых и недобрых знакомых Иевлева во главе с консулом Мартусом. Обеды были пышные, длинные, с заздравными тостами, многими переменами и речами. В выпуклых золотисто-карих глазах царя горели и потухали искры; он, топорща усы, подолгу толковал о боге, о грехах мирских и о том, что по примеру отцов и дедов своих задумал соблюсти ныне некое древлее благочестие: уйдя от сует суетных, накрепко решено им отправиться на Соловецкие острова в тамошнюю святую обитель, дабы возблагодарить угодников божьих Зосиму и Савватия за спасение города Архангельска от нашествия шведов. Иноземцы переглядывались, кивали, одобряли мудрее царево решение, а Сильвестру Петровичу все казалось, что государь смеется и что ныне он уже иначе разговаривает с иностранцами, чем в те годы, когда каждый приезжий из-за моря человек казался уже и честным, и умелым, и умным, и преданным его цареву делу. И пил с иноземцами Петр куда меньше, чем раньше – в молодости, и неосторожного слова от него Иевлев не услышал ни единого. Прежними были громкий смех, да подергивающаяся вдруг щека, да манера больно хлопать собеседника ладонью по плечу...
А когда, отобедавши во второй раз, иноземцы, ведомые консулом Мартусом, ушли веселыми ногами, Петр вдруг сказал:
– Не расходись, господа совет, побеседуем, свои люди, приустал я ныне с сими ворами да с пенюарами...
Расстегнул кафтан, налил всем в кубки венгерского вина, что оставалось еще на погребе Прозоровского, пригубил, мягким непривычным голосом произнес:
– Помянете меня, ей-ей, верно говорю: ныне же будут своим потентатам тайнописью строчить, что-де русский царь Петр, его миропомазанное величество, на год к Соловкам молиться отбыл.
И лукаво взглянул на Апраксина:
– А и рады вы с Сильвестром, радешеньки! Ваша, ваша правда, на сей раз ваша, да только как быть? Вовсе без иноземца? По примеру древлему, а?
Он положил огромную, в смоле и копоти, ладонь на плечо Иевлеву, надавил с ласковой силой, взглянул в глаза Сильвестру Петровичу и тотчас же со вздохом отворотился к другим. Было видно, что он чем-то встревожен нынче и хочет разговаривать, но не знает, как начать беседу. Погодя встал, прошелся возле стола, покашливая сказал:
– Честный и разумный, усмотревший что-либо вредное или придумавший что полезное, разве не может говорить мне прямо, без боязни? Что молчите? Или вы тому не свидетели? Полезное я рад от любого слушать! «Тиран, тиран», – давеча прочитал я об сем в иноземных курантах! Да знают ли они все мои обстоятельства? Недоброхоты мои извечные недовольны мною, то – истинно, да разве мне похвалы нужны сих скаредов? Невежество и упрямство всегда на меня ополчалось, как задумал я перемены ввести и нравы исправить. Вот кто тираны, а не я! Что молчите, носы повесили? Разве усугубляю я рабство? Разве не обуздываю я озорство упрямых, разве не смягчаю дубовые сердца, разве жестокосердствую, заводя порядок в войске и в гражданстве? Пусть злобствование клевещет, когда совесть моя чиста, а неправые толки разнесет ветер, – верно ли, Сильвестр?