Россия молодая
Шрифт:
Митенька переводил, счастливо улыбаясь…
Шхипер вынул из кошелька, висевшего на поясе, золотой, положил его на стол перед Рябовым, слегка поклонился, прося принять.
— Сей кормщик еще и богобоязнен, — произнес келарь, протягивая руку к золотому, — потому все свои зажитые деньги отдает монастырю.
И Агафоник спрятал монету в свой просторный, вышитый, засаленный кошель.
— А вы, дети, ступайте! — сказал он Митеньке и кормщику. — Ступайте, что тут рассиживаться…
Медленно пошли
— Чего там? — спросил один, с красными глазами, с запекшимся, точно от жару, ртом.
— Худее худого! — молвил Рябов.
Толпа тотчас же сгрудилась вокруг них — надавила так, что Митенька крякнул.
— Но, но — дите мне задавите! — сказал Рябов.
— Не берут товары-то? — спросил другой мужичонко, в драном кафтане, изглоданный, с завалившимися щеками.
Полуголые дрягили — двинские грузчики, здоровенные, бородатые, с крючьями — заспрашивали:
— А дрягильские деньги когда давать будут, кормщик, не слыхивал ли?
— Сколько пудов перевезли, как теперь-то?
— Онуфрий брюхо порвал, вот лежит, чего делать?
Тот, которого назвали Онуфрием, лежа на берегу, на рогоже, дышал тяжело, смотрел в небо пустыми, мутными глазами.
— Как хоронить будем? — спросил кто-то из толпы.
Один вологжанин, другой холмогорец — закричали оба вместе:
— Провались они, гости, испекись на адовом огне, нам-то наше зажитое получить надобно…
— Нанимали струги, а теперь как? Ты скажи, кормщик, что нонче делать?
Еще один — маленький, черный — пихнул Рябова в грудь, с тоской, с воем в голосе запричитал:
— Сколько ден едова не ели, как жить? Кони не кормлены, сами мы коростой заросли, на баньку, и на ту гроша нет, чего делать, научи?
Мягко ступая обутыми в лапти ногами, сверху, по доскам спустился бородатый дрягиль, присел перед Онуфрием на корточки, вставил ему в холодеющие руки восковую свечку.
Рябов вздохнул, стал слушать весельщика. Тот, поодаль от помирающего Онуфрия, говорил грубым, отчаянным голосом:
— Перекупщики на кораблях на иноземных? Знаем мы их, шишей проклятущих, фуфлыг — ненасытная ихняя утроба. Сами они и покупают нынче все, сами и продавать станут. Теперь нам, мужики, погибель. В леса надобно идти, на торные дороги, зипуна добывать…
— А и пойдем! — сказал тот дрягиль, что принес Онуфрию отходную свечку. — Пойдем, да и добудем…
Приказный дьяк-запивашка, весь разодранный, объяснял народу козлогласно:
— Ты, человече, рассуди: имеет иноземец дюжин сто иголок для шитва? Зачем же ему иголки те через руки пропускать, наживу давать еще едину человеку, когда он сам их и продаст, да с превеликой выгодой, не за алтын, а за пять…
—
— Купишь. Сговор у них! Иноземец друг за дружку горой стоит, у них, у табашников проклятых, рука руку моет…
С «Золотого облака» ветер порой доносил звуки услаждающей музыки, оттуда и туда то и дело сновали сосудинки — возили купцов, таможенных толмачей, солдат, иноземных подгулявших матросов, квас в бочонках, водку в сулеях.
— Договариваются? — спрашивали с берега.
— Толкуют! — отвечали с лодок.
— По рукам не ударили?
— То нам неведомо!
Мужики пили двинскую воду, щипали вонючую треску без хлеба, вздыхали, поругивались. Один, размочив хлебные корки в корце с водой, жевал тюрьку беззубым ртом. Другой завистливо на него поглядывал. Еще мужичок чинил прохудившийся лапоть, качал головой, прикидывал, как получше сделать. Еще один все спрашивал, где бы продать шапку.
— Шапка добрая! — говорил он тихим голосом. — Продам шапку, хлебца куплю…
Подошел бродячий попик, поклонился смиренно, спросил, не имеют ли православные до него какой нуждишки.
— Нуждишка была, да сплыла, — молвил пожилой дрягиль. — Вишь, отмучился наш Онуфрий. Так, не причастившись святых тайн, и отошел…
Попик укоризненно покачал головою.
— Может, рассказать чего? — спросил он.
— А чего рассказывать? Мы и сами рассказать можем! — ответил вологжанин. — Вот разве, когда конец свету будет?
Свесив короткие ножки над Двиною, попик уселся, рассказал, что теперь мучиться недолго, раньше в счислении сроков великих ошибались, а ныне страшного суда вскорости надобно ждать…
Рябов молчал, слушал с усмешкой.
— Эй, кормщик! — крикнули с лодки.
Он обернулся. Агафоник с посохом, насупленный, подымался на берег.
— Вот как будет, — сказал келарь Рябову и обтер полой подрясника лицо. — Ну-кось, пойдем, рыбак, побеседуем…
Молча они дошли до монастырской тележки, запряженной зажиревшим коньком. Агафоник еще утерся, пожаловался, что-де жарко.
— Тепло! — согласился Рябов.
Послушник поправил рядно на сене, подтянул чересседельник, снял с коня торбу с овсом. Келарь все молчал.
— Так-то, дитятко, — сказал он наконец и посмотрел на Рябова косо. — Послужишь нынче создателю за грехи своя.
— За какие еще грехи? — чувствуя недоброе, спросил Рябов.
— Будто не ведаешь! — вздохнул Агафоник. — Позабыл будто! Карбас-то, я чаю, монастырский был? Потоплен тот карбас, взяло его море. Чей грех? Еще вспомнил: в прошлом годе муку ржаную монастырскую перегонял ты Двиною, два куля в воду упали. Позабыл? Чья мука была? Святой обители! И непочтителен ты, Ваня, в церкви божьей никогда тебя не вижу…