Россия в 1839 году. Том второй
Шрифт:
И Россия еще гордится отменой смертной казни [1] ! Умерьте ваше рвение, отмените хотя бы ложь, которая царит во всем, искажает и отравляет все у вас, — и вы тем самым сделаете довольно для блага человечества.
Родные ссыльных, семья Трубецких, родовитая знать, живут в Петербурге {25} и бывают при дворе {26} !!! Вот дух, достоинство, независимость русской аристократии. В этой империи насилия страх оправдывает все!.. более того, он всегда в почете. Страх, пышно именуемый осторожностью и умеренностью, — единственная заслуга, которая никогда не остается незамеченной.
1
Для чего служат установления в стране, где правительство не подчиняется никаким законам, где народ бесправен и правосудие ему показывают лишь издали, как достопримечательность, которая существует при условии, что никто ее не трогает: так собаке показывают лакомый кусок и бьют, когда она хочет к нему приблизиться. Кажется, будто спишь и видишь сон, когда, зная о существовании столь жестокого произвола, читаешь в брошюре Якова Толстого «Взгляд на российское законодательство», включающей беглый обзор правления в этой стране, смехотворные слова: «Именно она (императрица Елизавета) издала указ об отмене смертной казни; Елизавета решила этот трудный вопрос, который тщетно изучали, опровергали и обсуждали со всех сторон самые просвещенные публицисты, криминалисты и правоведы почти сто лет тому назад в стране, которую не перестают называть землею варваров». Автор произносит свое похвальное слово совершенно непринужденно, и этот гимн дает нам представление о том, как русские понимают цивилизацию. На самом деле до сих пор Россия осуществляла прогресс в области политики и законности только на словах; судя по тому, как соблюдаются в этой стране законы, их можно безбоязненно смягчить. Таким же образом благодаря противоположной системе их ужесточали в Западной
В 1836 году какой-то молодой человек соблазнил сестру некоего господина Павлова(Николай Матвеевич Павлов, титулярный советник, помощник бухгалтера Артиллерийского департамента Военного министерства, 28 апреля 1836 г. смертельно ранил соблазнившего его сестру А. Ф. Апрелева. По приговору военного суда Павлов был лишен прав состояния и отправлен на Кавказ солдатом с правом выслуги, но вскоре умер от случайной раны, которую получил, когда его лишали дворянства, при ритуальном переломе шпаги над головой. По свидетельству Никитенко, «публика страшно восстала против Павлова как «гнусного убийцы», а министр народного просвещения <С. С. Уваров> наложил эмбарго на все французские романы и повести, особенно Дюма, считая их виновными в убийстве Апрелева» (Никитенко. Т. 1. С. 183).) и отказался на ней жениться, несмотря на предупреждение брата. Узнав, что соблазнитель собирается взять в жены другую барышню, господин Павлов пришел к его дому и, когда свадебный кортеж возвратился из церкви, заколол обидчика. Назавтра Павлов был разжалован и выслан; однако, узнав все обстоятельства дела, император отменил свой первоначальный приговор!.. Через день убийца был оправдан.
Когда слушалось дело Алибо(Луи Алибо (1810–1836) совершил неудачное покушение на короля Луи Филиппа 25 июня 1836 года.), один русский, отнюдь не крестьянин, а племянник одного из самых мудрых и влиятельных людей в России, возмущался французским правительством: «Что за страна! — восклицал он. — Судить такое чудовище!.. Почему его не казнили на следующий же день после покушения!»
Вот каково представление русских о почтении, с которым следует относиться к государю и к правосудию.
Маленькая брошюра Якова Толстого — не что иное, как гимн в прозе деспотизму(В финале брошюры «Взгляд на российское законодательство», вышедшей в начале 1840 г., Толстой противопоставляет российское государственное устройство «софистике нынешних утопистов» (то есть республиканцев или сторонников конституционной монархии). Под пером Толстого российская действительность («плод воли одного человека, не стесненного в осуществлении своей власти») предстает идеалом порядка и спокойствия; жизнь в России, пишет Толстой, «не смущаема политическими разладами и страстными выкриками буйной толпы». Автор брошюры настаивает на том, что «власть одного» гораздо полезнее и лучше, чем власть парламентов — власть большинства, она же «коллективная тирания». Рецензии, которыми отозвались на брошюру парижские газеты (по преимуществу те самые, кого из российского государственного бюджета «подкармливал» сам Толстой), были выдержаны в самом хвалебном духе и подчеркивали, вслед за Толстым, преимущества монархической формы правления, основанной на принципах «вечных и повсеместных», перед «шаткими западными конституциями», преимущества русской цивилизации перед «искусственными цивилизациями Запада» (Quotidienne, 6 февраля 1840 г.), так что в результате Россия представала как идеал, до которого очень далеко западным странам с их крикливыми парламентами. Рецензент газеты «La France» (22–23 января 1840 г.) даже предлагал переделать известную строку Вольтера: «Сегодня с Севера к нам солнце воссияло» — на новый лад: «Сегодня с Севера к нам разум воссиял» (напротив, парижский орган польской эмиграции «Le Polonais» еще в феврале 1834 г. предлагал читать эту строку как: «Сегодня с Севера является к нам ужас»), Кюстин, возможно, полемизирует в книге не только с самой брошюрой Толстого, но и с тем ее толкованием, какое предлагали легитимистские газеты (см. продолжение его спора с Толстым в наст. томе на с. 102).), который он без конца то ли преднамеренно, то ли по простоте душевной путает с конституционной монархией; это произведение ценно признаниями, которое облечены в нем в форму похвал: впрочем, оно выдержано в официальном тоне, как все, что публикуют русские, не желающие навлечь на себя неприятности в своем отечестве. Вот несколько примеров невинного ласкательства, которое в другой стране сочли бы оскорблением; но здесь процветает неприкрытая лесть. Автор превозносит Николая I за реформы в российском законодательстве. Благодаря этим усовершенствованиям, говорит он, «впредь ни одного дворянина не имеют права заковать в кандалы, каков бы ни был приговор». Эта заслуга законодателя при сопоставлении с деяниями императора и в особенности с событиями, о которых вы только что прочитали, показывает, в какой мере можно доверять законам этой страны и тем людям, которые гордятся то их мягкостью, то их действенностью. В другом месте тот же самый придворный… простите! писатель — продолжает петь хвалы тому, что он принимает за конституцию своей несчастной страны, и превозносит это государственное устройство в следующих выражениях: «В России закон, который исходит непосредственно от государя, приобретает больше силы, нежели те, которые приняты сенатом, по той причине, что народ с благоговением относится ко всему, что коренится в царской власти, ибо император — прирожденный глава духовности в этой стране; и народ, которого еще не коснулись богоубийственные учения, считает священным все, что проистекает из этого источника».
Уверенность, с какой высказана эта лесть, делает всякие замечания излишними, никакая сатира не могла бы нанести более верный удар, чем такая похвала. Точка зрения, избранная писателем, человеком светским, остроумным, толковым, больше говорит о законности в стране, вернее, о путанице в религиозных, политических и правовых вопросах, которую называют в России общественным порядком, о жизни, духе, мнениях и нравах русских, чем все, что я мог бы вам изложить в нескольких томах моих размышлений.
Здесь находятся люди, которые обвиняют княгиню Трубецкую в глупости. «Разве она не может одна вернуться в Петербург?!» — восклицают они. Мелкая низость, подлая трусливая месть! Бегите страны, где закон запрещает убивать, но зато разрешает сживать со свету целые семьи во имя политического фанатизма, который служит для того, чтобы оправдывать любую жестокость.
Сомнений больше нет; все решено: я вынес наконец суждение о Николае I… {27} Это человек с твердым характером и непреклонной волей — без этих качеств невозможно стать тюремщиком третьей части земного шара; но ему не хватает великодушия: его злоупотребления властью слишком убедительно мне это доказывают. Да простит ему Бог; к счастью, я больше его не увижу! Я высказал бы ему все, что думаю об этой истории, а это было бы чрезвычайной дерзостью… Впрочем, своей неуместной отвагой я еще больше отягчил бы положение несчастных, в чью защиту самочинно выступил бы, и погубил бы себя [2] .
2
Издавая мои путевые заметки, я этого не боюсь, ибо, откровенно высказывая свое мнение обо всем, что вижу, не могу вызвать подозрения в том, что говорю по чьему-либо наущению.
Какое сердце не обольется кровью при мысли о добровольной пытке бедной матери? Боже мой! Если ты уготовил самой возвышенной добродетели такую участь на земле, то открой ей путь на небо, распахни райские врата до срока!.. Можно ли вообразить себе, что испытывает эта женщина, глядя на своих детей и вместе с мужем пытаясь восполнить им недостающее образование? Образование!.. Для нумерованного скота это настоящий яд! И однако, будучи светскими людьми, получившими такое же воспитание, как мы, могут ли отец и мать покориться и преподать своим детям лишь то, что тем следует знать, дабы быть счастливыми в сибирской колонии? Могут ли они отречься от всех своих воспоминаний, всех своих привычек, чтобы скрыть от ни в чем не повинных жертв супружеской любви их горестное положение? Не внушит ли врожденное благородство этим юным дикарям желаний, которым не суждено осуществиться? Какая опасность, какие терзания для них и какая смертная мука для их матери! Эта нравственная пытка, вкупе со столькими физическими страданиями, кажется мне страшным сном, от которого я никак не могу очнуться; со вчерашнего утра этот кошмар неотступно преследует меня; я каждую минуту думаю: что делает сейчас княгиня Трубецкая? Что говорит она своим детям? Какими глазами смотрит на них? Чего просит она у Бога для этих созданий, проклятых еще до рождения тем, кто является для России наместником Бога на земле? Ах, эта пытка, которая обрушивается на невинное потомство, позорит весь народ!
В заключение я приведу цитату из Данте, она здесь весьма к месту. Заучивая эти стихи наизусть, я и не подозревал, что однажды они прозвучат для меня зловещим намеком:
О Пиза, стыд пленительного края, Где раздается si! Коль медлит суд Твоих соседей, — пусть, тебя карая, Капрара и Горгона с мест сойдут И устье Арно заградят заставой, Чтоб утонул весь твой бесчестный люд! Как ни был бы ославлен темной славой Граф Уголино, замки уступив, — За что детей вести на крест неправый! Невинны были, о исчадье Фив, И Угуччоне с молодым Бригатой, И те, кого я назвал, в песнь вложив.Я продолжу путешествие, но не поеду в Бородино, не буду присутствовать при торжественном въезде императорского двора в Кремль, не стану вам больше рассказывать о Николае I: что я могу сказать о государе, которого вы знаете теперь так же хорошо, как и я? Чтобы получить представление о положении людей и вещей в этой стране, подумайте о том, что там случается множество историй, подобных той, которую вы только что прочли, просто о них никто не знает и никогда не узнает; мне повезло: стечение обстоятельств, в котором мне видится перст судьбы, открыло мне события и подробности, о которых совесть не позволяет умолчать [3] .
3
Когда
После мятежа, сопровождавшего его восшествие на престол, Николай I приговорил к смерти пятерых зачинщиков заговора; их должны были повесить в два часа пополуночи у крепостной стены, на краю рва глубиной двадцать пять футов. Смертников поставили под виселицей на скамью высотой в несколько футов. Когда все приготовления были закончены, руководивший казнью граф Чернышев, нынешний военный министр, дал условный сигнал; под барабанную дробь скамью выбивают из-под ног преступников: вдруг три веревки рвутся, две жертвы падают на дно рва, третья остается на краю… Те, кому довелось присутствовать при этой мрачной сцене, приходят в волнение, сердца их сильно колотятся от счастья и признательности, ибо они думают, что император избрал это средство, дабы примирить устремления человеколюбия с интересами политики. Но граф Чернышев приказывает продолжать барабанный бой, заплечных дел мастера спускаются в ров, извлекают оттуда двух несчастных, из которых один переломал ноги, а другой раздробил челюсть: палачи снова подводят приговоренных к виселице, снова накидывают им веревку на шею, тем временем третий осужденный, который остался невредимым и которому также надевают петлю на шею, собирается с силами и с героической яростью кричит, заглушая барабанный бой: «Несчастная страна, где и повесить-то не умеют!» Он был душою заговора; его звали Пестель (Вопрос об именах тех троих декабристов, которые сорвались с виселицы, и о том, кому принадлежит комментируемая фраза, не имеет однозначного решения. Свидетельства очевидцев противоречивы; «две основные версии, обладающие наибольшей степенью достоверности: «Рылеев — С. Муравьев-Апостол — Каховский» и «Рылеев — С. Муравьев-Апостол — М. Бестужев-Рюмин» (Невелев Г. А. Указ. соч. С. 100). Процитированную фразу приписывают либо Муравьеву-Апостолу, либо Рылееву. Имя Пестеля среди сорвавшихся называли некоторые декабристы (В. Ф. Раевский, Н. И. Лорер) и анонимный чиновник, «присутствовавший по службе при казни» (Невелев Г. А. Указ. соч. С. 93). Версия о том, что фраза о стране, где и повесить не умеют, была сказана Пестелем, имела хождение; еще в конце 1850-х гг. начальник кронверка Б. И. Беркопф в устном разговоре «уверял собеседника, что «выдумкой являются слова, приписываемые Пестелю, когда порвались веревки с петлями: «Вот как плохо русское государство, что не умеет приготовить и порядочных веревок» (Эйдельман Н. Я. Апостол Сергей. М., 1975. С. 378). Возможно, впрочем, что Кюстин назвал здесь именно Пестеля просто потому, что запомнил его имя по французским описаниям событий 14 декабря (по-видимому, вслед за Кюстином знаменитую фразу приписал Пестелю и энциклопедический словарь Ларусса, выходивший во второй половине XIX века). Военный министр Чернышев (см. примеч. к т. I, с. 445) присутствовал при казни, но командовал ею не он, а петербургский генерал-губернатор П. В. Голенищев-Кутузов (1772–1843); он же подал команду вешать осужденных вторично. В третьем издании 1846 г. Кюстин добавил в самом конце комментируемого примечания еще одну фразу: «Для вящей полноты картины следует сказать, что вскоре Чернышев был сделан графом и военным министром».).
Сила побежденного и варварство победителя — вот вся Россия!
Я соберу все письма, которые написал для вас со времени приезда в Россию и которые не отправлял из осторожности; я прибавлю к ним это письмо и надежно запечатаю всю пачку, после чего отдам ее в верные руки, что не так-то легко сделать в Петербурге. Потом я напишу вам другое, официальное письмо и отправлю его с завтрашней почтой; все люди, все установления, которые я здесь вижу, будут превознесены в нем сверх всякой меры. Вы прочтете в этом письме, как безгранично я восхищен всем, что есть в этой стране и что в ней происходит… Забавнее всего то, что я уверен: и русская полиция, и вы сами поверите моим притворным восторгам и безоглядным и неумеренным похвалам [4] .
4
Я справедливо полагал, что эти обстоятельные льстивые речи, будучи перехвачены на границе, позволят мне спокойно продолжать путешествие.
Если обо мне не будет ни слуху ни духу, значит, меня сослали в Сибирь: только это вынужденное путешествие может помешать путешествию в Москву, которое я не стану больше откладывать; фельдъегерь уже доложил мне, что завтра утром почтовые лошади будут ждать меня у подъезда.
Письмо двадцать второе
Дорога из Петербурга в Москву. — Быстрая езда. — Чем вымощен тракт. — Парапеты мостов. — Упавшая лошадь. — Слова моего фельдъегеря. — Портрет этого человека. — Побитый ямщик. — Императорский поезд. — Угнетение русских. — Чего стоит народам честолюбие. — Самое надежное средство править страной. — Для чего должна служить неограниченная власть? — Слова Евангелия. — Несчастье славян. — К чему Господь предназначает человека. — Встреча с русским путешественником. — Его предсказание о судьбе моей коляски. — Пророчество сбывается. — Русский ямщик. — Сходство русского народа с испанскими цыганами. — Деревенские женщины. — Их головной убор, платье, обувь. — Жизнь крестьян не такая тяжелая, как у остальных русских. — Благотворность землепашества. — Здешние края. — Хилый скот. — Вопрос. — Почтовая станция. — Ее убранство. — Расстояния в России. — Унылый пейзаж. — Сельские жилища. — Валдайские горы: преувеличения русских. — Головной убор крестьян; павлиньи перья. — Плетеные башмаки. — Редкость женщин. — Их наряд. — Встреча с русскими дамами. — Их дорожное платье. — Маленькие русские городки. — Озерцо; монастырь на романтическом островке. — Голые леса. — Унылые равнины. — Торжок. — Расшитая кожа, сафьян. — История куриных котлет. — Облик города. — Его окрестности. — Двойная дорога. — Стада коров. — Повозки. — Запруженная дорога.
Померания, почтовая станция в восемнадцати лье от Петербурга, 3 августа 1839 года{28}.
Ехать на почтовых из Петербурга в Москву значит целыми днями испытывать чувство, какое испытываешь, скатываясь с «Русских гор» в Париже. Стоит привезти в Петербург английскую коляску хотя бы ради удовольствия прокатиться на настоящих мягких рессорах (рессоры в русских колясках — одно название) по этой знаменитой дороге, которую русские да, я думаю, и иностранцы называют лучшим трактом в Европе. Надо признать, что он содержится в порядке, но вымощен такой твердой породой, что даже щебень образует шероховатости и расшатывает болты, так что один или два болта непременно выпадают, покуда едешь от одной почтовой станции до другой; поэтому на станции вы поневоле теряете все то время, которое выиграли в пути, когда мчались с головокружительной быстротой, поднимая пыль столбом. Английская коляска очень удобна поначалу, но со временем начинаешь испытывать потребность в русском экипаже, лучше приспособленном к быстрой езде, которую любят ямщики, и твердой дороге. У мостов красивые решетчатые парапеты, украшенные императорским гербом, их поддерживают квадратные гранитные столбы; все это проносится перед глазами ошеломленного путника, мелькает, словно бредовые видения больного.
Этот тракт более широк, чем английские дороги, он такой же гладкий, хотя и не такой мягкий, а лошади маленькие, но жилистые.
Мнения, повадка, облик моего фельдъегеря все время напоминают мне о духе, который царит в его стране. После второго перегона одна из четырех наших лошадей зашаталась и упала прямо под колеса. По счастью, кучер, уверенный в остальных трех, резко остановил коляску; несмотря на то, что лето на исходе, в середине дня еще стоит палящий зной; все живое изнемогает от пыли и духоты. Я решил, что у лошади солнечный удар и, если ей тотчас же не пустить кровь, она умрет; я кликнул фельдъегеря и, достав из дорожной сумки ветеринарный ланцет, подал ему, призывая скорее им воспользоваться, чтобы спасти несчастное животное. Он, не беря в руки инструмент, который я ему протягивал, и не глядя на лошадь, с насмешливой невозмутимостью ответил мне: «В этом нет нужды, мы уже подъехали к станции».
И вместо того, чтобы помочь бедному ямщику распрячь лошадь, он пошел в соседнюю конюшню и велел заложить нам свежую четверню.
Русским далеко до принятия закона, защищающего животных от дурного обращения людей, какой существует у англичан; у русских в защите нуждаются прежде всего люди, а не собаки и не лошади, как в Лондоне. Мой фельдъегерь просто не поверил бы в существование такого закона.
Этот человек, ливонец по происхождению, на мое счастье, говорит по-немецки. Он носит маску казенной вежливости и ведет угодливые речи, но в мыслях его просвечивает много дерзости и упрямства. Он тщедушен, белобрыс, его можно было бы принять за подростка, если бы не суровое выражение лица и не лживый жестокий взгляд; у него серые, опушенные белесыми ресницами глаза, крутой, но низкий лоб, тускло-желтые густые брови, сухое лицо, белая кожа, задубевшая от мороза и ветра; говорит он, не разжимая губ. Зеленый, как у всех русских, опрятный, ладно скроенный мундир с застежкой спереди, перепоясанный кожаным ремнем, придает ему щеголеватый вид. У него легкая походка, но чрезвычайно медлительный ум.