Россия в 1839 году
Шрифт:
Госпожа де Сабран считала свою дочь погибшей; она вновь увидела ее и убедилась, что несчастья лишь приумножили красоту молодой женщины и уподобили ее розе из романса, который, благодаря его тайному символическому смыслу, пользовался в ту пору в Европе огромной славой. Бабушка моя, живя в эмиграции, не могла во время Террора переписываться с дочерью, но ей удалось переправить в тюрьму трогательные и остроумные строки, написанные на мотив Жан-Жаковой песенки(96):
На мотив: «Я посадил его, взлелеял…»
Куст роз, взращенный мной, люблю я,Но мало тешил он меня!Пришлось бежать мне, негодуяИ участь горькую кляня.Прелестный куст, не спорь с грозою:Пред слабостью7
Перевод М. Гринберга.
Желание исполнилось, розовый куст расцвел вновь, а дети снова припали к материнской груди.
Поездка в Швейцарию стала одним из счастливейших событий в жизни моей матери. Бабушка моя принадлежала к числу умнейших и любезнейших женщин своего времени; дядя мой, Эльзеар де Сабран, не по годам прозорливый, учил старшую сестру постигать красоты незнакомого ей величественного края. Рассказы матушки об этой поре были исполнены поэтического очарования; на смену трагедии пришла пастораль.
Узы дружбы связывали госпожу де Сабран с Лафатером(97), и она отвезла свою дочь в Цюрих, дабы представить ее оракулу тогдашней философии. Взглянув на матушку, великий физиогномист воскликнул, обращаясь к госпоже де Сабран:
— О сударыня! Вы счастливейшая из матерей! Дочь ваша — само чистосердечие! Никогда еще я не видел лица столь прозрачного — по нему можно читать мысли.
Возвратившись во Францию, матушка поставила перед собой две цели, сливавшиеся для нее воедино: вернуть мне утраченное наследство и дать мне образование. Достижению этих целей она посвятила свою жизнь; ей я обязан всем, что знаю и имею.
Матушка сделалась центром кружка, в который входили замечательнейшие люди того времени, и среди них господин де Шатобриан, остававшийся ее другом до последних дней(98)
Даровитая художница, она ежедневно проводила по пять часов после полудня перед мольбертом. Она чуждалась света: он смущал, утомлял, пугал ее. Она слишком скоро постигла его сущность. Эта ранняя опытность легла в основу ее мрачной философии;(99) впрочем, от рождения до последних дней жизни она отличалась великодушием — добродетелью людей преуспевающих. Робость ее сделалась среди домашних притчей во языцех: родной брат говорил, что гостиная для нее страшнее эшафота. При Империи матушка и ее друзья постоянно находились в оппозиции и не скрывали своих взглядов; после гибели герцога Энгиенского(100) матушка ни разу не бывала в Мальмезоне и не виделась с госпожой Бонапарт. В 1811 году, дабы избавиться от преследований имперской полиции,(101) она отправилась вместе со мной в Швейцарию и Италию;(102) она объездила все уголки обеих этих стран, взбиралась на ледники, в том числе на вершину Мон-Гри, находящуюся между водопадом Точчья и деревней Обергестлен, что в Верхнем Вале, одолевала пешком или верхом самые опасные альпийские перевалы, не выказывая ни страха, ни усталости: ей не хотелось ни помешать мне увидеть все это, ни оставить меня одного. Зиму она провела в Риме, где в ее гостиной стало собираться очаровательное общество; хотя она была уже немолода, чистота ее черт поразила Канову.(103) Ей нравилось простодушие великого скульптора, ее пленяли его венецианские рассказы. Однажды я сказал ей:
— С вашим романическим воображением вы, чего доброго, выйдете за Канову!
— Не дразни меня, — отвечала она, — не будь он маркизом д'Искья, я бы за себя не поручилась.
В этом ответе сполна высказалась вся ее душа. Матушки не стало 13 июля 1826 года. Умерла она от той же болезни, что и Бонапарт.(104) Недуг этот, давно подтачивавший ее здоровье, обострился из-за трагической гибели моей жены и моего единственного сына;(105) она отдавалась страданию так
В пятьдесят шесть лет она была еще так красива, что пленяла чужестранцев, не знавших ее в молодости и потому не подвластных чарам воспоминаний. [8]
ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ
Разговор с любекским трактирщиком. — Его мысли о русском характере. — Различия в настроении русских, покидающих родину и возвращающихся назад. — Поездка из Берлина в Любек. — Безосновательное огорчение. — Мысли обретают реальность. — Дурно употребленное воображение. — Местоположение Травемюнде. — Особенность северных пейзажей. — Образ жизни голштинских рыбаков. — Удивительное величие равнинных пейзажей. — Северные ночи. — Цивилизация учит наслаждаться красотами природы. — Я еду в Россию, чтобы увидеть степи. — Кораблекрушение «Николая I». — Благородное поведение француза- сотрудника датского посольства. — Имя ко остается неизвестным. — Нечаянная неблагодарность. — Император разжалует капитана «Николая I». — Дорога из Шверина в Любек. — Черта характера одного дипломата. — Немцы — прирожденные царедворцы. — Хозяйка травемюндской купальни. — Картина нравов. — Десять лет спустя. — Юная девица стала матерью семейства. — Размышления.
8
Читая гранки этого письма, я получил точную копию предсмертной записки моего деда, которую полагаю возможным опубликовать на этих страницах. Благородство и простота стиля осужденного подтверждают все сказанное мною выше.
Прощайте, сын мой, прощайте. Помните о своем отце, встретившем смерть со спокойной душой. Я сожалею лишь об одном: иные легковерные люди смогут вообразить, будто в нашем роду оказался человек, способный на предательство. Вступитесь за мое доброе имя, когда сможете; вам будет нетрудно это сделать, если вы получите доступ к моей переписке. Живите ради вашей любезной жены, ради вашей сестры, которой я передаю свой поцелуй; любите друг друга, любите меня.
Надеюсь, что я достойно встречу свой последний час; впрочем, не люблю хвалиться, пока дело не сделано.
Итак, прощайте! Прощайте! Ваш отец, ваш друг К.
28 августа 1793 года, 10 часов вечера220
Травемюнде, 4 июля 1839 года (107)
Сегодня утром любекский трактирщик(108), узнав, что я скоро отплываю в Россию, вошел ко мне в комнату с таким сочувственным видом, что я не мог не засмеяться: этот человек гораздо более проницателен, остроумен и насмешлив, чем можно предположить по его жалостливому тону и французской речи. Узнав, что я путешествую исключительно ради собственного удовольствия, он с немецким добродушием начал отговаривать меня от поездки.
— Вы знаете Россию? — спросил я у него.
— Нет, сударь, но я знаю русских; они часто проезжают через Любек, и я сужу о стране по лицам ее жителей.
— Что же такое страшное прочли вы на их лицах, раз уговариваете меня не ездить к ним?
— Сударь, у них два выражения лица; я говорю не о слугах — у слуг лица всегда одинаковые, — но о господах: когда они едут в Европу, вид у них веселый, свободный, довольный; они похожи на вырвавшихся из загона лошадей, на птичек, которым отворили клетку; все — мужчины, женщины, молодые, старые — выглядят счастливыми, как школьники на каникулах; на обратном пути те же люди приезжают в Любек с вытянутыми, мрачными, мученическими лицами; они говорят мало, бросают отрывистые фразы; вид у них озабоченный. Я пришел к выводу, что страна, которую ее жители покидают с такой радостью и в которую возвращаются с такой неохотой, — дурная страна.
— Быть может, вы правы, — возразил я, — зато ваши наблюдения свидетельствуют, что русские вовсе не так скрытны, как о них говорят; я полагал, что они прячут свои чувства гораздо более тщательно.
— Таковы они у себя дома, но нас, простаков-немцев, они не опасаются, — отвечал трактирщик с лукавой улыбкой. «Вот человек, который очень боится, как бы его не приняли за простака», — весело подумал я. Только тот, кто сам много странствовал, способен понять, как сильно зависит репутация народа от суждений путешественников, нередко весьма легкомысленных по лености ума. Нет человека, который не старался бы оспорить мнение, сложившееся у чужестранцев о его нации.