Росстани
Шрифт:
И застыла.
Знала Арина, что скоро помереть должен Данила Степаныч: неделю назад видела она сон и не сказывала никому. Видела Данилу Степаныча во всем новом и совсем другого. Уже потом рассказала всем; только и сказала: во всем новом и совсем другого. Потом припоминала с Софьюшкой, что последние дни любил прибирать в комодике у себя Данила Степаныч – готовился в дорогу. Потом вспомнили, как подошла как-то под окошко старуха, просила милостыньку, а когда подала Арина в окно, никто не принял. Смерть-то и приходила. И потом, спал последние дни Данила Степаныч нехорошо: отпыхивал. Были и еще знаки, и
Не выла Арина, не причитала – чего причитать! Приняла великую потерю молча, плакала тихими старушечьими слезами, последними, мелкими, как бисерок, и эти слезы не скатывались, а липли и размазывались по морщинам, и мокрый был от них замшенный и заострившийся подбородок. С выкриками причитала Софьюшка, только-только совсем живого видевшая Данилу Степаныча, как он порадовался на первые огурцы. Огурец так и остался лежать на столе. И Ванюшка, глядя на мать, ревел, растянув белозубый рот, передыхал и опять ревел.
Прибежали соседи. Стоял в валенках и в полушубке на худых плечах Семен Морозов и говорил едва слышно:
– Глаза-то закрыть надо… закрыть глаза-то…
Набежали бабы, заняли весь палисадник, трещал от ребят забор.
Надо было распоряжаться. Степан выгнал баб, чтобы не мешали, переложил с Софьюшкой на простыню Данилу Степаныча и перенес в комнаты на сено. Так распорядилась закаменевшая в своем горе Арина. Здесь принялись обмывать двое, Арина и Дударихина мать, а Степан сел на брюхатенькую лошадку и потрусил в город – сказать по телефону в Москву. Обмыли с молитвой, и Дударихина мать спросила у Арины, можно ли взять обмылки. Арина отдала ей белье: так всегда делалось. Потом принесли с террасы дубовый раскладной стол, настлали свежего сена, накрыли простыней, обрядили покойного в чистое белье, одели в новый халат, шитый на Пасху и всего раз надеванный – серый с голубой оторочкой, расчесали затвердевшую бороду. Бабы увидали, что все еще выглядывают глаза из-под век, пошептались: выглядывает еще кого по себе. Арина нашла два старых пятака – лежали у ней в мешочке в укладке вместе со смертной рубахой и темным платьем, сшитыми загодя. Не первые глаза накрывались этими пятаками. Положила Даниле Степанычу на глаза, и лежал он покойно и важно, с разгладившимся широким лбом, руки-одна на другой восковыми ладонями, с парою больших медяков на глазах, как в темных очках.
Смотрели на него из уголка заплаканными глазами Миша и Санечка с раздутой щекой, думали. А Софьюшка все рассказывала приходившим бабам, как принесла она Даниле Степанычу огурчиков с огороду и как он радовался, как велел сделать ботвиньицы и как все советовал ей выходить замуж.
А когда вернулся Степан из города, Арина велела запрячь телегу и поехала за пять верст в женскую пустынь, взять монашек – читать.
И когда ехала она из пустыни с молоденькой послушницей и знакомой старушкой-монахиней в черном шлычке, захватил их дождик в лесу, слабая дальняя гроза. Стороной прошла туча, в стороне погромыхивало, а здесь только крапило и не закрывало солнце. Был шестой час, солнце чуть косилось, и солнечный дождик весело крапал по листьям орешника.
– Праведник помер, царство небесное… – сказала на дождик послушница, засматриваясь в тихий зеленый свет рощи. – Какой дождичок-то!
– Дай-то Господи! –
– А сподобил Господь приобщиться-то? – спросила старушка-монахиня, наклоняясь за Степаном перед низко опустившейся лапистой веткой орешины и умывая дождем усыхающее лицо.
– Петровками-то говел, как же… – сказала Арина. – Какие уж у него грехи! Переболел все…
– А вот как же сказано, что насчет того… – обернулся Степан, – что, например, очень трудно им проникнуть… которые богатые… Даже верблюд может чрез иглу пролезть… а им трудно… Это как?
– А не нам знать, а не нам знать, голубчик… – сказала старушка. – Сказано, буди милостив…
– Так-то та-ак… а вот известно, что никакой капитал не бывает от труда, а через разные причины… так что тут… очень трудно…
– Господь в своем милосердии призывает каждого… несть на лица зрения у Бога… – тоненьким голоском начала послушница, а Степан нагнулся перед набегающей веткой и крикнул:
– Держись!
Весело сыпал дождик на солнце, блестел на грядках телега, на сытой спине лошадки, нависал сверкающими каплями под дугой. Пахло грибом и елкой.
Повстречалось близ деревни стадо. Хандра-Мандра стоял у дороги, курил. Увидала его Арина, сказала:
– Скончался братец-то…
– Да, царство небесное… отжил… – хрипло сказал пастух, стаскивая шапку. – Когда хоронить-то?
Но они не слыхали. А он уже все знал: повстречал его давеча Степан.
На въезде нагнали горбачевского батюшку в тарантасе. Ехал батюшка на сивой лошадке с псаломщиком, а семинарист правил, покуривая.
– На панихиду к вам, Арина Степановна! – крикнул батюшка. – Воля Господня… Дали знать-то?
– Дадено! – крикнул, объезжая, Степан.
– Свечей-то, батюшки! – крикнула Арина.
– Всего взято-с! – успокоил ее баском псаломщик. У дома стояла чья-то телега, и Степан по лошади признал бородача-старосту из Шалова. Подумал: «Чисто по телеграфу им известно». И только стали слезать с телеги, сказал:
– Монахи едут!
Обогнала батюшкин тарантас пара, с пристяжной на отлете: ехал отец казначей в высоком клобуке и двое послушников.
На крыльце вспомнила Арина, что оставила ключи в комоде, и затревожилась. Сейчас же пошла и увидала, что комод заперт, а ключей нет.
– Ой, растащили…
Кликнула Софьюшку, пытала. Сказала ей Софья прямо в глаза:
– Ой, грех какой… да что вы, что вы… все сберегла, заперла… да как же это я… да я разве…
Посмотрела Арина ей на лицо: лицо белое, губы поджаты, пальцами перебирает на груди – испугалась. Заглянула Арина в старый бумажник – лежали бумажки, а сколько было, не знала.
– Бабушка, дайте… дайте немножечко… на бедность на нашу, на Ванюшку…
Жадно смотрела Софья на истертый бумажник, перебирала на груди пальцами.
– А не мое, родная… чужое добро… – сказала Арина и заперла.
Служили панихиду сперва горбачевские, потом монастырские. Сняли с глаз пятаки, и опять усмотрели бабы, что все еще выглядывает из-под налившихся век. Видела и Арина и думала, что ее черед. Молился в уголку Захарыч и думал, что его черед. Видел глаза и Семен Морозов и думал, что его. И хоть совсем не боялся смерти, а стал говорить себе, что не из его двора: Аринин черед.